Все эссе на Конкурс к 120-летию Владимира Набокова 101-163


13 января 2019
 
На этой странице размещены эссе 101-163, принятые на Конкурс к 120-летию Владимира Набокова.

22 апреля 2019 года исполняется 120 лет со дня рождения Владимира Владимировича Набокова. Редакция «Нового мира» провело конкурс эссе, посвященный этой дате. Эссе посвящены биографии и творчеству Владимира Набокова. Эссе победителей будут опубликованы в «Новом мире» в апрельском номере 2019 года.

На этой странице размещены эссе со 101 по 163.
Эссе с 1 по 100 размещены здесь.

С условиями Конкурса можно ознакомиться здесь.
  


163. Лилия Газизова, поэт, эссеист, переводчик, преподаватель Эрджиэсского университета. Кайсери, Турция

«Горящий циферблат»

или исторический контекст создания стихотворения «Расстрел»

Оцепенелого сознанья
коснётся тиканье часов…

В. Набоков

Шесть лет нет на земле Александра Блока, затем что "Поэт умирает, потому что дышать ему больше нечем". Через 19 дней после ухода Блока будет расстрелян Николай Гумилёв. С 1922-го года находится в эмиграции Марина Цветаева, вначале в Берлине и предместьях Праги. В 1925-ом году перебирается в Париж, где переписывается с Райнером Мария Рильке и участвует в создании журнала «Вёрсты» (1926-1928), в котором опубликованы «Поэма горы» и драма «Тезей». У Осипа Мандельштама период поэтической немоты. На жизнь зарабатывает переводами. Зато пишется проза, и появляется повесть «Египетская марка». Голос Анны Ахматовой также в это время не слышен. Её практически перестали печатать. Живущий в Париже Владислав Ходасевич, выпустив в 1927-м году «Собрание стихов» с новым циклом «Европейская ночь», практически перестал писать стихи.

И в 1927 году было написано, вероятно, самое известное стихотворение Владимира Набокова «Расстрел».

В России широко отмечается 10-летие Октябрьской революции, проводятся митинги и демонстрации. На пятнадцатом съезде ВКП (б) разрабатывается программа коллективизации и завершается разгром оппозиционеров. Из партии исключены 75 деятелей «троцкистско-зиновьевского блока» (среди них Л. Каменев, Г. Пятаков, К. Радек).

Но есть дело Набокову до этих событий на родине? Вряд ли. Он сосредоточен, как всегда, на себе, на семейной жизни и творчестве.

С 1922-го года Набоков живёт в Германии. Первые годы бедствует. Зарабатывает на жизнь уроками тенниса и плавания, а также тем, что составляет шахматные композиции для газет. Пару раз даже снялся в немецком кино. В русской газете «Руль», который возглавлял его отец до своей гибели, появляются его первые переводы французских и английских поэтов и первая проза Набокова.

В 1925-м году он женится на Вере Слоним, ставшей его верной помощницей и другом. А вскоре после женитьбы, 1926-м году выходит его роман "Машенька" (под псевдонимом В.Сирин), после чего Набоков приобретает литературную известность.

В Германии наступили «ревущие двадцатые». Повсеместно происходила модернизация и разрыв с традиционными ценностями викторианской эпохи. Кардинально изменились мода и стиль одежды. Джаз становится популярным музыкальным направлением, радио стало всеобщим, кинематограф обрёл звук, превратившись из уникального развлечения в массовый вид досуга и даже отдельный вид искусства. В Берлине стали очень популярны кабаре. Андрогинные звёзды носили одежду противоположного пола. Стриптиз становится почти обычным явлением. В питейных заведениях исполняются непристойные песенки. Ничто из этого не откликнулось в стихотворении Набокова.

Пришли новые технологии, всё казалось легко осуществимым. В его отчем петербургском доме были три машины, на одной из которых возили Володю в гимназию. Набоков был не просто «равен» техническому веку, он шёл в авангарде. Но ничего технологичного не проникает в стихотворение. Его лирический герой словно заново переживает свою эмиграцию, окружающий мир для него не существует.

Свой первый сборник «Стихи» Владимир Набоков издаёт в 1916 году на деньги, которые получил в наследство от дяди. Известно, что его преподаватель, брат Зинаиды Гиппиус отнёсся к произведениям своего гимназиста весьма критично. Да и сама Зинаида Гиппиус в разговоре с отцом Владимира Набокова просила передать ему, что «что он никогда писателем не будет».

В двадцатые годы Набоков истово желает славы поэта. Но вряд ли он воспринимает всерьёз советских поэтов, появившихся в эти годы и ставшими властителями дум советской молодёжи, среди которых были Николай Асеев, Семён Кирсанов, Николай Тихонов, Михаил Светлов, Павел Антокольский, Эдуард Багрицкий, Михаил Луговской… Владимир Маяковский активно занимается, как сейчас бы сказали, гастрольной деятельностью. В 1927-м году он выступил более, чем в сорока городах России. В этом же году им написаны произведения «Товарищу Нетто, пароходу и человеку», поэма «Хорошо», «Рассказ литейщика Ивана Козырева».

Вышла поэма Бориса Пастернака «Девятьсот пятый год», которого однажды Набоков назвал «довольно даровитым поэтом». Но в том же 1927 году в газете «Руль» появляется статья Набокова о Пастернаке, где он пишет: «Восхищаться Пастернаком мудрено: плоховато он знает русский язык, неумело выражает свою мысль, а вовсе не глубиной и сложностью самой мысли объясняется непонятность многих его стихов».

Безусловным авторитетеом для него в те годы в эмиграции был Иван Бунин. «Великому мастеру от прилежного ученика», — подписывает свою книгу Набоков. Ему близка бунинская поэтика и особенно его цветовидение. Его потрясёт наблюдение Бунина о том, что белая лошадь при лунном свете выглядит зелёной. Позже, правда, он будет старательно открещиваться от бунинского влияния на его творчество.

Стихотворение «Расстрел» написано человеком, блестяще владеющим поэтическим мастерством. Это порой вменяли ему в вину его современники. Правда, не столько мастерство, сколько слишком трезвый расчёт и слишком холодный и аналитический подход к поэтической материи.

Стихотворение «Расстрел» написано человеком, потерявшим безвозвратно свои родину. И его лирический герой неожиданно для себя допускает иную судьбу. Хотя автор признавался в статье, опубликованной в «Руле» в 1928-м году: «возглас в этой строфе – чисто риторический, стилистический приём, нарочито подсунутый сюрприз". Речь о последней строфе:

Но, сердце, как бы ты хотело,
чтоб это вправду было так:
Россия, звезды, ночь расстрела
и весь в черемухе овраг!

Набоков никогда не забывал о судьбе своего кумира – Николая Гумилёва. И хочется думать, что он вёл с ним ночные беседы. И хочется верить, что, несмотря на то, что стихи Набокова можно уподобить хорошо продуманным шахматным партиям, в которых всё покорно воле автора, всё же он проговорился в этом стихотворении о себе.

Потрясения мирового масштаба, которые не просто коснулись Набокова, но в которые он был вовлечён помимо своей воли со всей своей семьёй, со всем своим народом, события личного характера, города и страны его жизни – всё это стало фоном, на котором родилось одно из лучших стихотворений Владимира Набокова.



162. Ян Любимов, студент историко-филологического факультета. Челябинск

Фантазии на тему "Камера обскуры" на сцене

Композиция спектакля будет представлена из четырех частей, каждая разделена переломным моментом: а) смерть Ирмы, б) Кречмар узнает об измене, в) Магда убивает Кречмара. Заметим также, что б) и в) могут быть композиционно похожи, потому что в обеих случаях появляется пистолет и сценарий: я-наставляю-на-тебя-ружье.

Цвета — красный, белый и черный, в разных пропорциях: белый отвечает за цвет семейной жизни Кречмара — потому что белый — это: а) цвет чистоты, б) цвет бестелесности, белый туман + ключевой эпизод с Ирмой на льду — когда папа толкает ее на лед\отказывается прийти к больной дочери.

Красный — это Магда.

Черным может быть шаль\ткань, в которую облачится Кречмар. В черном могут быть люди вокруг.

Я распишу схематично по сценам отрывок спектакля до момента «а».

Первая — черно-белые люди танцуют. Шесть, семь, восемь человек (заполнить всю сцену). К движениям нет особенных требований это может быть одна связка на 2-3 восьмерки, каждый участник выбирает сам, как ее танцевать (делит на части, синкопирует ритм, начинает с середины и т.д.). Движения остры, угловаты.

Вторая — появление Магды, Кречмара в разных концах сцены. Оба движутся навстречу, пока не дойдут до 1\3 сцены. У них такая же комбинация, только Магда танцует ее более плавно и женственно. Постепенно черно-белые люди выстраиваются в два ряда, принимая статичную форму.

Кинотеатр. Если на сцене есть проектор, можно вывести туда фильм, но это вовсе необязательно. У танцоров, исполняющих роль зрителя позинг — или если говорить больше по-русски и меньше на английский манер — позирование, принятие различных поз (среди которых и могут разыгрываться типичные сцены: кто-то замахивается, кто-то подслушивается — чтобы иметь представление достаточно взглянуть на плакаты и постеры). В это время Кречмар занимает свое место и взглядом встречается с Магдой. Движение повторяется: он выходит из ряда, оббегает и опять занимает свое место. Так три-четыре раза, можно подключить какое-то взаимодействие Магды и Кречмара — чтобы менялось качество их взаимоотношений, взаимодействия (несмотря на то, что в произведении знакомство их произойдет после кинотеатра). С ускорением действия, ускоряется и смена поз ансамбля. Трех-четырех раз будет достаточно, чтобы столкнуть персонажей и тогда танцорам ансамбля нужно замереть и, может быть, даже упасть на пол.

Дуэт Магды и Кречмара в моем представлении видится с большим количеством поддержек — потому что Магду должна играть миниатюрная девушка. Будет особенно хорошо, если к акробатическим вещам подключится и элементы детских игр — например, Магда, перепрыгивающая через Кречмара как в игре чехарда. Магда — должна убегать, не даваться, увертываться, проезжать между ног — артистам может помочь запись с цирковых номеров и клоунады.

Что делают люди вокруг? Надеюсь, вы обратили внимание на формулировку вопроса? Да, остальные артисты будут вокруг, и форма круга — это основание для сходства этого дуэта с ритуальными поединками, когда люди с щитами встают в круг, из которого можно выйти или победителем, или проигравшим. Нужно передать тот же характер и во взаимодействии Магды и Кречмара, которое из забавной игры и клоунады превращается в попытку причинить как можно больше увечий. (Простыми словами, смена характера движений от легких и «заигрывающих» до жестких, хлестких, рваных и громких, был взмах, стал удар)

Следующий шаг — когда в дуэт начнут вмешиваться персонажи, стоящие вокруг. Стоит Магде спрятаться за одним из них (это будет индикатор), как артисты круга имеют права задерживать Кречмара, бросаться ему под ноги, хватать его за ноги-руки. Артисту, исполняющему роль Кречмара нельзя перевести свой фокус на других, его телесность направлена (и заострена) на Магду. Действие накаляется, круг сужается, Магда продолжает убегать от Кречмара, тот отталкивает людей и! в том числе девочку в белом. Девочка в белом падает и не движется. Магда стоит за Кречмаром. Кречмар — над телом девочки.

Соло Кречмара над телом Ирмы (и вместе с ним). Это должно выглядеть интересно: дуэт, в котором формально участвует один человек — Кречмар и его взаимодействия с Ирмой. Попытки повторить какие-то из сценариев детства. Пластика тела должна измениться и являть яркий контраст между страстностью и нежностью. Аккуратность, невесомость, воздушность — к которым примешиваются падения. (Падения ничуть не танцевальные, падения как если бы обычный человек оступился). Параллельно с этим на сцене появляется человек-в-черном (который не есть обязательно Горн, это больше слепота Кречмара, предстоящий ему мрак. Человек-в-черном делает то же самое в глубине сцены, искажая движения.

Происходит параллельно: Кречмар с телом Ирмы уходит в кулисы и наискось от него человек-в-черном кружится с Магдой.

*

Расположение танцоров при этом формирует сферу — причем возникает своего рода оптическая иллюзия, незаметная неискушенному зрителю: я говорю про про мнимый фокус и центр номера — в центре, безусловно, Кречмар, потому что его падение берется за основу, но фокусом будет Магда, потому что жизнь Кречмара — это бытие-к-Магде.

Фокус — это точка, которую в пространстве вниманием выпячивает танцор, она же служит опорой для организации его телесности. Телесность танцора в номере будет сопоставляться с интенциональностью бытия Кречмара и движение центральной фигуры будет само себя выдвигать за пределы номера, в этом наблюдается что-то само по себе трансгрессивное.

Может быть, то же и случается с Кречмаром в тексте? Его жизнь вытесняется им самим, и в этом есть акт трансцендентного: жизнь Кречмара создает тот потенциал, вокруг которого в поле зрения вьются и Магда, и Горн, и семейство Кречмара, и даже писатель Зегелькранц.

Камера обскура продолжает переворачивать изображения вещей (но хорошенько запомним: вещи остаются на месте). Вещи остаются на месте и, кроме истории о нравственной слепоте, — так обычно о романе отзываются критики и читатели — это еще и история о человеке, который, став слепым, смог сойтись в схватке со сосредоточением жизни. Кречмар покушается на жизнь и выигрывает собственное бытие — несмотря на то, что его тело лежит бездыханным (и хочется сказать созвучно: бездонным) в комнате с открытой дверью. Обратим внимание на детали: на то, что, например, тело Кречмара умышленно не идентифицируется, что перед смертью тьма отступает — и вспомним самоубийство Лужина, перед которым угодливо раскидывает свои пространства вечность.

Финалом должен стать перевод танцора, чье тело отображает Кречмара, в другое качество — своеобразный отказ от телесности, от тела танцующего. Значит нужен фон, на которым бы это могло происходить. Танцующие тела должны заполнить пространство, чтобы танцор, тело которого отображает Кречмара, особенно выделялся со своим монологом, обращенным непосредственно к читателю. Он мог бы сказать что-то в духе: «Да, я устал танцевать эту часть, и дальше пока без меня» — посмотрите работы школы не-танца, например, «Веронику Дуано» Жерома Беля.

В этом есть трансгрессия и слом оппозиции наблюдаемого и наблюдателя, выход из камеры обскура.



161. Анна Пунгина, студентка факультета политологии СПбГУ. Санкт-Петербург

В защиту «Камеры обскуры»

Мне так понравилась «Камера обскура», что захотелось отмыть ее от обвинений в бульварности и поверхности. Моя задача несколько наивна, может даже показаться, что я пытаюсь отгородить себя от упреков в плохом литературном вкусе. Но я хочу быть честной: мою симпатию к книге пошатнули отзывы критиков и мнение самого Владимира Набокова. Все-таки, когда автор считает свой же роман худшим из всего написанного, а ты не больше, чем беззащитный читатель, волей-неволей закрадываются сомнения. Магия сомнения окутывает, и начинается самое интересное: вдумчивое перечитывание вместо чтения на скорости под 180 (как же иначе, когда такой сюжет!). Добавлю, что кроме наивности, моя затея еще и комична: слишком сложно быть адвокатом «Камеры», в то время как на стороне обвинения находится ее создатель.

Георгий Адамович считал эту работу Набокова «превосходным кинематографом, но не литературой». Кинематографическая составляющая действительно наяву, разберем сюжет книги по простой схеме сценария:

1. Завязка: женатый Кречмар мечтает о девочке в красном платьице Магде

2. Новая ситуация: Кречмар все-таки изменяет жене, Магда и Кречмар становятся любовниками

3. Прогресс: Магда охмуряет Кречмара окончательно, он уходит из семьи

4. Осложнение и повышение ставок: появляется Горн, бывший любовник Магды. Умирает дочь Кречмара. Магда изменяет Кречмару с Горном. Магда и Кречмар попадают в аварию, Кречмар слепнет

5. Последний рывок – Горн уверяет Кречмара, что между Магдой и им ничего нет, ведь Горн якобы гомосексуалист, Кречмар и Магда отправляются в Швейцарию, Горн следует за ними, продолжая свои карикатурные опыты

6. Последствия: Кречмар пытается убить Магду, но Магда убивает его.

Казалось бы, действительно сценарий мелодрамы, можно включить свет в кинозале и спокойно идти по свои делам, но я предложила бы вам остаться и ответить на несколько вопросов.

Вопрос первый: для кого разыгрывает свое представление Горн? Горн – мерзкий. На этом описание героя могло бы закончиться, если бы не его одаренность и талант искажения реальности. Он создал образ карикатурной морской свинки Чиппи, которую сам же потом и убил. Смысл его жизни – создание карикатур из всего, что окружает. Например, он мог приготовить паштет из вонючих отбросов и смотреть как жеманная дама в его постели поедает бутерброды с этим «кулинарным шедевром». Но возникает вопрос: для кого он создает эти перфомансы? Если постановка в театре – это высказывание художника для зрителя или розыгрыши друзей – это все-таки социальное действие, чтобы посмешить народ, то для кого непрекращающийся поток карикатур Горна? У меня есть только догадки. Горн – человек искусства, а общение творца и картины слишком интимное и вполне удовлетворяет потребности первого. Но это в том случае, если мы оставляем Горна в «Камере обскуре». Другой вариант, что Горн создан для нас, читателей, и перед нами всплывает карикатура: Порок учит нас быть сильными. Объекты нападок Горна – это слабые люди с страстями и переживаниями, люди, которым есть, что терять. Кречмар боится потерять Магду, Макс, брат жены Кречмара, переживает за свою сестру и племянницу. Карикатура – искусство высмеивания, а как подшучивать над неуязвимыми? Но рассматривать Горна можно и как наше психическое расстройство. Ослепший Кречмар постоянно слышит какой-то шорох, вечно подозревает Магду в измене, у него явно воспаленная подозрительность (впрочем, что не удивительно в жизни с чарующей змеей). Страстная влюбленность вперемешку с неуверенностью расставляют для нас ловушки: где-то в нашей голове может поселится Горн, катающийся на качелях наших нервных клеток и ехидно смеющийся.

Вопрос второй: как кино вторгается в нашу жизнь? В рецензии Владислава Ходасевича верно, на мой взгляд, подмечено: интенция «любовь слепа» уж слишком лежит на поверхности романа Владимира Набокова, более занимательна задача расшифровать проблему взаимоотношений кинематографа и нашей жизни. Где заканчивается мир кинематографа и начинается реальность? Набоков, выбирая такой стиль романа, показывает, как массовое искусство отравляет, вмешивается в жизнь. Эта мысль Ходасевича привела меня к следующему: название «Камера Обскура» часто трактуют именно с позиции преломления пары «слепота нравственная – слепота физическая», но ключ к названию может лежать и в другом: настоящая сущность Магды отражается на экране, а в жизни она виртуозная актриса. В отношениях с Кречмаром она настоящая la femme fatale, но в кино это неуклюжая, корявая, стесненная в движениях девочка. Представитель Франкфуртской школы Зигфрид Кракауэра рассматривал кино как способ отражения реальности, хоть его теория и не применима к анализу романа Набокова, но метафора камеры обскуры как обличения реальности в образе Магды по душе автору эссе.

Вторая идея, навеянная рецензией Ходасевича, состоит в перенесении отношений зрителя и кино внутрь романа. Есть Макс, Аннелиза, почтальон, доктор, которые не участвуют в вихре событий, они всего лишь наблюдают, как зрители в кинотеатре, они не хотят вмешиваться, подвергать себя налету гнусности. Другие же, известные нам главные герои, – это актеры, подверженные страстям и в какой-то степени подсаженные на участие в этой постановке. Режиссер Горн добавляет разного рода пикантностей, без него, как говорится, «кина не будет».

Я заканчиваю писать эссе и вдруг понимаю, что незачем защищать книгу от негативной критики и нелюбви автора, а моя речь скорее благодарность автору за возможность читать, чувствовать, осмысливать и задавать вопросы.

Спасибо, Владимир Набоков.


160. Анна Шулина

Роман Набокова «Дар» - прощальный подарок всем нам, впитывающим литературу на родном языке. Lingva matrerna…. Молоко матери… Больше ни строчки по-русски. Только редакция переводов…

Спасибо! Пусть я запоздала с аплодисментами, пусть галерка рукоплещет призраку, но все же…

В моей никчемной обыденности не было Английской набережной, не было летних месяцев, проводимых в деревне…Но я, так же как Таня, выворачивалась наизнанку во время тяжелой болезни. Мои глаза блуждали во внутреннем мире, непохожем на наш, привычный! Там моряки плыли на белых шхунах под алыми парусами, сражались со сказочными чудовищами, ловили диковинных рыб, в чьих вспоротых острым ножом брюхах, непременно находился оловянный солдатик! Простите, ради бога, в бреду мешались эпохи…

Ах, какой жестокой была и моя юность! Если бы мне выпало сидеть на том поваленном дереве, как Яше, я бы тоже написала на оборотной стороне «Папа и мама! Как мне страшно!!!» Я не постеснялась бы поставить три восклицательных знака….

И уже став взрослой, я сама ставила своим детям градусники. Не доверяя даже себе в момент прикосновения к горячим, как печка детским лодыжкам. Да и не было в тот момент вездесущих нянек и дядек. Просто не было совсем никого…

Я теряла отца в гораздо более прозаичных декорациях, моя сестра никогда не любила того, кому была безразлична... Но и мать моя не меняла шиншилловой дымки на сукно, сохранив неизменной лишь привязанность к изюму. Впрочем, мой матери и в голову бы не пришло вести список моих мечт и желаний, чтобы претворить их в жизнь единственно верным путем – подарив мне в жару и полубезумии возможность следовать по пятам, наблюдая за хрустом упаковочной бумаги. Предвкушая появление на свет дурацкого, но и прекрасного в своей бесполезности карандаша-переростка.

Дар… Смесь жанров и настроений, которые стали попеременно разменной монетой, игрушкой ребенка, лорнетом щеголя.

Я мараю бумагу без всяких амбиций на рождении Лолиты из пены морской. Я также требую от поэзии не много-ни-мало - «ямщикнегонилошадейности». И я верю, надуюсь и предчувствую, что мне случиться однажды испытать ожидание, страх, мороз счастья, напор рыданий, от некоего волшебного знания. Предвкушая, как кто-то войдет в мою дверь!

Я изо дня в день хожу по набившим оскомину давним знакомством улицам, не просто втершимся в доверие, а уже имеющим своеобразную кредитную историю. Но я все еще надеюсь, в случайном повороте головы зацепить краем глаза, выгружаемый из грузовика параллелепипед, наполненный сверкающим белым небом…


159. Тимур Адильбаев, преподаватель. Москва

Очередной переезд, уже второй по счёту. Клара теперь не с тобой. Зато у новых хозяев дочка. «С квартиры на квартиру» – мелькает у меня в голове. И сразу становится понятно, кто же на протяжении двух первых глав романа, силой моего бессознательного, наблюдал, находясь в отдалении, за героем «Дара»: персонажи Агнона.

Человек, переезжавший из непотребной комнаты в Тель-Авиве в дом на холме, удивлялся на Фёдора Константиновича: как это вообще возможно хотеть «уже в среду въехать» – и действительно ведь въехать! – туда, где «всё – было невыносимо». Сам-то герой рассказа Агнона умудрился так и не поселиться в доме, в котором «всё оказалось по душе». Потому что не одними лишь вещами, по-набоковски не оживлёнными и едва замечаемыми жильцом, была полна его старая квартира: там ещё жил маленький сын домовладельцев, которого как раз едва замечали все, кроме жильца.

А хозяйские дочки? Красавицы-еврейки: с одной из них герой «С квартиры на квартиру» знакомится в далёком кибуце, но не считает себя достаточно молодым, чтобы с ней остаться. Зато Фёдор Константинович вполне молод, чтобы влюбиться, но и у них с Зиной свидания лишь за пределами квартиры: она бы наверняка с огромным удовольствием уехала из неё в кибуц, как и от опостылевшей работы, случись ей хотя бы подумать о такой возможности.

«Царские дочери» – как назвал бы их тот, кто вернулся в родной Шибуш после долгого отсутствия – бесподобны. Хемдат в «Песчаном холме» даёт уроки Яэли Хают и постепенно влюбляется в неё, хотя отношение девушки к занятиям разочаровывает и утомляет его. Пыткой называет такие уроки Набоков, и с совсем изощрённой её разновидностью сталкивается Фёдор Константинович, чуть было не прервавший занятие с дамой, очевидно ему симпатизировавшей, этакой хемдатовской госпожой Илонит, на «Дантову паузу». Но он любит другую, а эта дама ему неприятна: закончить урок, получить деньги и лишь на мгновение почувствовать «укол упущенного случая».

У Хемдата уроки с Яэлью бесплатны, и ученица с возлюбленной всё отчётливее сливаются в одно лицо. Однако он сидит в сумерках у своего окна и видит, как среди эвкалиптов идёт возвращающийся домой после урока Фёдор Константинович, и понимает, что его по-агноновски упущенная возможность отомстит не одним лишь уколом. Правда, Яэль уже тут – снова пришла к нему на занятие...

Вечером накануне субботы у Яэли и её подруги собралась компания. Сразу столько поэтов: вития Дорбан, толстяк Гурышкин, загадочный Хемдат. Пизмони, который по таланту якобы выше Хемдата, тоже здесь. Он выказывает к Яэли заметный интерес, этот Пизмони. А в доме напротив, у Чернышевских, собрались Васильев, Керн и Фёдор Константинович, они обсуждают новую книгу стихов Кончеева. Фёдор Константинович не забыл, что Зина вырезает из газет кончеевские стихи наравне с его собственными. И в отзывах критиков на «Сообщение» недостатка нет... Ему бы приревновать Зину к Кончееву, а не к её несостоявшемуся жениху, даже мысль о возможной встрече с которым сродни затмению. В каковом и жил герой «Развода доктора» пока не разошёлся с Диной, прежнего возлюбленного которой он не только однажды встретил, но даже имел и неудовольствие того лечить. Он многое мог бы рассказать Фёдору Константиновичу о ревности, если бы на памятном ему венском трамвае загородного маршрута отправился в Берлин.

Собрание у Чернышевских закончится, Фёдор Константинович вернётся к себе и будет писать. Быть может, даже до рассвета, пропитывая свою комнату папиросным дымом. А что же Хемдат? Почти что ничего не пишущий в «Песчаном холме» поэт Страны Израиля, куда одноногий Даниэль Бах из «Путника, зашедшего переночевать» отправил своего отца, но не отправился с ним. А Фёдор Константинович совершает путешествие с отцом в далёкую страну азиатских бабочек – в своём воображении. В воспоминаниях его лишь бабочки лешинские, среди которых на залитой солнцем лужайке парка «лениво летали боярышницы, иная закапанная кукольной кровкой (пятна коей на белых стенах городов предсказывали нашим предкам гибель Трои, мор, трус)». Или же гибель Гумлидаты и страшную болезнь проказы хранителям её летописи?

Адиэль Амзе из рассказа «Навсегда» сидит в саду лепрозория среди деревьев, читает летопись древнего города и мысленно переносится на его храмовую площадь, откуда прекрасно видны окрестные горы, по которым медленно ползёт последняя экспедиция Константина Кирилловича. Они оба – и бедный еврей-историк, и богатый русский аристократ-энтомолог – совершили нечто, показавшееся окружающим «дикой прихотью, чудовищной беззаботностью», отправившись утолять свои научные страсти в лепрозорий и Азию – так или иначе навсегда.

Адиэль Амзе по прихоти случая направляется в скорбное учреждение, чтобы взглянуть на летопись, вместо встречи с потенциальным издателем его книги – труда всей жизни. Случай же сводит и Фёдора Константиновича с его издателем, согласившимся опубликовать книгу о Н.Г. Чернышевском. Даже до слуха Адиэля Амзе, сидевшего в саду за летописью, долетел басовитый категорический отказ Васильева издавать эту книгу: «Есть традиции русской общественности, над которыми никакой писатель не смеет глумиться». Ему в той или иной степени вторят и критики – как «покрытоголовые» монархисты, так и «открытоголовые» либералы: «и начали насмехаться над малым, замахнувшимся на великое», словно в рассказе «Вечный мир».

Тот простой человек из «Вечного мира» с явной теплотой взирает на Фёдора Константиновича, понимая, что и ему тоже «решительно наплевать на распределение людей по породам и на их взаимоотношения». Пускай это антисемит Щёголев, показавшийся Фёдору Константиновичу при первой их встрече «громоздким, пухлым, очерком напоминавшим карпа», зло потешается над своим собратом по комплекции Фишлом Карпом, потерявшим тфилин в рассказе «Под знаком рыб». И пускай пострадавшие от погромов евреи Шибуша зовут христиан «сыновьями Исава-злодея».

Герой «Путника, зашедшего переночевать» тоже не жалует античеловеческие дихотомии: он вернулся в родной город, чтобы и там предаться скорби по утраченному идеалу вековых традиций еврейской общинности. Вот он идёт из Дома учения и, задумавшись, слегка задевает плечом проходящего в рассеянности по Танненбергской улице Фёдора Константиновича. У того свой утраченный идеал, ещё совсем недавно воплощавшийся в его отце и во всём, что с ним связано невидимыми нитями памяти, коими любовно опутана и сама русская природа, доступная теперь лишь в воспоминаниях, хотя и живущая непрекращающейся жизнью.

Фёдор Константинович с досадой обнаруживает перед собой в ночи закрытую дверь дома, в котором он нанял комнату. К нему сочувствующе оборачивается с порога своей гостиницы герой «Путника, зашедшего переночевать»: у них обоих ночёвка сегодня под большим вопросом. Но, о чудо, дверь дома на Танненбергской улице внезапно открывается, а дверь шибушской гостиницы оказывается незапертой. Значит, путники смогут переночевать: один – временно вернувшись в родной город, другой – навсегда оказавшись на чужбине.

Я бы не придавал большого значения тому факту, что прочитанные мной недавно романы Набокова и Агнона написаны приблизительно в 1937 году, если бы не весь этот агноновский интертекст «Дара», постепенно возникший в моей голове. Наверное, истоки его прозрачны: Набоков, как и Агнон, писали о жизни, подмечая в ней более-менее всё благодаря своему неторопливому таланту, и о людях, каковые так часто оказываются похожими друг на друга не только внешне, но и в поступках. И всё равно мне хочется сказать набоковскому «Дару», оглядываясь на агноновские произведения, набоковским же стихом: «И вспоминаю суеверно, как те глубокие созвучья-зеркала тебя предсказывали верно».


158. Анастасия S

Прекрасная эпоха - период спокойствия и прогресса. Усталая от кровопролитий Европа, казалось, наконец обрела мир на долгие годы. Однако вся красота и изобилие Belle Époque оказались лишь затишьем не перед бурей, а катастрофой...

"Долгий XIX век" подошел к концу в 1914 году, унеся собой дух аристократизма, эстетики и абсолютной монархии. Прекрасное Новое время уступило место Новейшему. Наименование "Belle" ("Прекрасной") эпоха последних десятилетий XIX века и первых десятилетий XX века получила, как полагается, постфактум. Прекрасная эпоха - развитие техники, транспорта, науки и одновременно ощущение конца, конца века, декаданса, модерна и модернизма. Новый мир стремился порвать с традициями старого...

Словно агонизируя, европейская культура выдает максимум своего потенциала, в особенности русская культура в лице Серебряного века. Флагманом второй половины XIX века выступает Британская империя. Феномен англомании (почитание викторианской Англии) в начале позапрошлого века в России был свойственен элиты. Предпочтение отдавалось культуре Франции и господствующей галломании. Во второй половине XIX века Российская империя стала одним из центров англомании.

В 1899 году, два года спустя после смерти королевы Виктории, в русской дворянской семье англомана Владимира Дмитриевича Набокова на свет появляется Владимир Набоков. Настоящий европейский аристократ, что отчетливо видно уже на детских фотографиях, полиглот, синестетик, энтомолог. Истинное дитя Прекрасной эпохи, чей хрупкий мир литературы и бабочек начинает рушиться в 1917. В 1919 году семья Набоковых покидает Россию.

Интербеллум - перемирие между двумя мировыми войнами Набоков проводит сначала в Кембридже, затем в Берлине, потом - в Париже, словно убегая от XX века. Дитя Бэль Эпок балансирует на грани столкновения, как астероид, но всегда успевает уйти.

Приехав в Америку, наследник классической русской литературы и Серебряного века, Владимир Набоков совершает беспрецедентный для русского эмигранта поступок - меняет язык. Отныне он американский писатель, пишущий по-английски. В 1955 году происходит столкновение, подобное столкновению астероида с планетой Солнечной системы, столкновение главного романа писателя с моралью и нравственностью, что однако не помешает "Лолите" в конце концов принести Набокову всемирную известность и финансовую независимость, несмотря даже на дебаты а Парламенте Великобритании... Забавно, но каких-то 80 лет назад возраст согласия в викторианской Англии был повышен до тринадцати лет, и только 10 лет спустя - до 16, благодаря усилиям Уильяма Томаса Стеда и Жозефины Батлер. 80 лет - и художественное произведение на тему того, что раньше было оборотной стороной всей той Прекрасной эпохи в лице детской проституции в викторианском Лондоне, в 1955 стало вызовом нравственности и морали...

Владимир Набоков - уникальное явление мировой литературы, гений стилистики, синтаксиса и просодии; человек, успешно творивший на двух языках, открывший миру русскую литературу; ценивший эстетику и боровшийся с пошлостью, соединивший в своем творчестве и классику, и модернизм, и постмодернизм... Не корректно сравнивать личность такого масштаба с малой планетой - астероидом, но траектории его судьбы настолько непредсказуемы, что их вполне уместно сравнить данным небесным телом. Возможно, именно поэтому чешский астроном Антонин Мркос в 1985 году назвал именем писателя астероид главного пояса - (7232) Набоков.


157. Александр Донецкий, писатель, журналист, Псков

Несколько последних страниц

Владимиру Владимировичу не повезло с круглыми датами: угораздило же родиться спустя сто лет после Александра Сергеевича. До точного совпадения с единицей и двумя нулями не хватило месяца и четырех суток, но и две девятки плюс почти одиннадцать месяцев смотрятся неплохо. Однако всякий новый юбилей неизбежно оказывается в тени дня рождения Александра Сергеевича. Вот и опять сверкающие сто двадцать затмеваются сияющими дести двадцатью.

Помню, как было обидно за В.В., когда весной 1999-го страна, чернея строчками стихов на уличных растяжках и обезумев, словно от эйфорического наркотика, отмечала 200 лет А.С. так, будто 6 июня он должен был мессией спуститься с небес. Не спустился, но солнце русской поэзии ослепило и выжгло все вокруг: и забавную переводную шараду Хорхе-Луиса Борхеса, и загадочный филологический ребус Вагина. Не пожалело солнце и Набокова, к тому моменту прочно освоившемуся на обоих берегах, другом и когда-то родном.

Повторюсь, мне было обидно за двуязыкого гения. В ту пору я как раз был ушиблен прозой Набокова, как неофит откровением, и дивное косноязычие, все эти умопомрачительные метафорсловесные ы и каламбуры, вошло в мой бедный вокабуляр на правах заветной контрабанды: дефиницию «художник — чувствилище мира» я переделал для себя в «клитор планеты», девочек-подростков называл «отроковицами», а симпатичных малышей «фавнёнками».

Но главное — читал и перечитывал запоем: «Лолиту» и «Дар», «Камеру обскуру» и «Соглядатая». А текст «Ultima Thule» меня просто завораживал. Я им бредил. Наконец выучил наизусть и сам пытался сочинять, придумывая дурные словесные виньетки вроде «в изогнутых, точно эрегированные пенисы, скобках».

Растрепанный томик моей первой «Лолиты», с прозрачной радужной бабочкой-автографом на обложке и двойной, кириллицей и латиницей, буквой Л-L в названии, не стоял чопорно на полке, а лежал, небрежно брошенный, на столе, под рукой, всегда готовый распахнуться на необходимой странице, чтобы взбодрить воображение, подтолкнуть к листу писчей, из толстой пачки, бумаги (это было еще в доцифровую, шариково-ручковую эпоху), вдохновить на внезапный, пусть и бездарный, абзац.

Сегодня, по прошествии всего-то двадцати лет, читать Набокова я не способен физически (сразу вспоминается хрестоматийная фраза о почти физиологическом наслаждении от чтения набоковской прозы), открываешь зачитанную когда-то до сладких дыр книжку и — сразу тошнит, как от жирного крема-брюле, которым объелся в детстве.

Все кажется настолько вычурным и искусственным, высокомерным и блестящим, что к смыслам никак не пробиться, и возникает вопрос: о чем это? Про что? И что же тогда ты читал двадцать лет назад? Та ли это была проза? Вроде бы та, да не та. Или ты теперь другой? Куда делись очарование, цветной стереоскопический гипноз?

И уже думаешь злорадно: а ведь и правильно, что в тени, что празднуют исключительно гурманы из фриковой секты набоковедов, этих плешивых фриков, в старомодных шортиках, с дурацкими сачками для ловли бабочек, дающих интервью по библиотечным карточкам. Так и представляешь их, заносчивых арлекинов, рассуждающих про лейтмотив ресницы, порхающей в Ад или в Рай.

И все-таки что-то осталось, успел загадать желание. Несколько последних страниц «Лолиты», - образ невероятной чужеземной девочки, свернувшейся калачиком в обнаженном подсознании, ее такой трогательный повзрослевший вид, с почему-то (так видится) припухшим ртом, и хор детских голосов в далеком краю, с которым уже никогда не сольется твой собственный голос.


156. Нил Акимов, служащий. Орел

Три минуты до дедлайна

Редакция журнала «Новый мир» объявила конкурс эссе, посвященный 120-летию со дня рождения Владимира Владимировича Набокова. Все эссе, поступающие на конкурс публикуются в специально отведенном загончике на сайте журнала.

Я внимательно прогуливаюсь по этому гетто уже полтора месяца.

Вначале эссе было двадцать. Потом пятьдесят. Затем более восьмидесяти. Наконец, количество перевалило за сто. Сегодня 25 февраля – последний день приема эссе на конкурс.

Их сто сорок шесть.

В условиях конкурса сказано, что эссе принимаются до 24.00 25 февраля.

Я не хотел в нем участвовать. Кто я такой? Простой житель обычного города. Ничем не примечательный. Обыкновенный.

Но я очень хотел увидеть эссе на строго определенную тему.

Я ждал и жаждал этого эссе.

Но поскольку в десять часов вечера 25 февраля того, что я ждал, не появилось - я напишу сам то, что чувствую.

Ведь не должно же быть так. Все-таки это журнал «Новый мир» (с придыханием!). Он же ведь не только «литературно-художественный», но и «общественно-политический», не так ли?

И Андрей Василевский, главный редактор, включается ведущими колумнистами первой четверти XXI-го века в число пяти последних «русских националистов, с умом прозрачным как слеза». А национализм, как ни крути, категория тоже, в том числе и политическая.

Так вот. О чем я не прочел в эссе?

Bend Sinister.

Это намного, намного лучше, чем «Под знаком незаконнорожденных».

И вот я поступаю технологично, рационально и просто. Набираю в поисковике слово «Падук» и прогоняю через все сто сорок шесть эссе. И что? Пустота. Штиль. Ни ветерка.

Все о стиле. Все о хроновязи. Все об элегантности слога и гениальной витиеватости. Все о поразительном очаровании его литературы.

Немного о бабочках.

Совсем чуть-чуть о шахматах.

И ничего о политике.

Неужели все поверили гениальному мистификатору Бановоку? «Я никогда не испытывал интереса к так называемой литературе социального звучания… Политика и экономика, атомные бомбы, примитивные и абстрактные формы искусства, Восток целиком, признаки «оттепели» в Советской России, Будущее Человечества и так далее оставляют меня в высшей степени безразличными».

Но послушайте…

Сегодня, когда я вижу на экране бесцветное и одновременно серое лицо (нет, маску)… когда откачанный ботокс обнажает дрожащие капилляры на щеках и ту самую мерцающую и пульсирующую вену на шее… когда слова слетают пылью с мертвых губ и проникают как летучие мыши в ушные раковины живых покойников, сидящих в зале в невероятно дорогих (ну да, на похороны же) костюмах… когда проникнув к месту, где должно быть сердце, они там находят только зловонную лужу… вот тогда я отказываюсь верить Обваноку.

Людей истощает ложь.

Людей прибивает к земле страх.

Людей распинает беспредельный цинизм.

Он все знал и все предугадал. И писал не о любви, не о «муке напряженной нежности», а именно о том, как Падук – серая моль и полное ничтожество – стал тираном и всех людей страхом и шантажом заставляют верить в то, что «он знает как надо».

И как Падук делает все, чтобы приручить гениального Адама Круга – он арестовывает его друзей, он шантажирует его жизнью ребенка – ОН ИДЕТ НА ВСЕ – и добивается своего: могучий ум великого философа не выдерживает нечеловеческих испытаний и сдается.

Эту боль не спрятать Конавобу. Отрицая значительность этих слов, он тем не менее выговаривает все об «идиотических и жалких режимах, которые всем нам известны» и которые лезли ему под ноги всю его жизнь.

И это отнюдь не только о прошлом.

Я уверен, что мы еще увидим театрализованное представление, и определение «бабуин в ботфортах» будет идеально подходящим для описания карнавализма манифестированного неоПадука.

Злобная и заразная политическая доктрина, предполагающая силой насадить духовное равенство с помощью наиболее стандартизированной части обитателей, а именно армии, под присмотром раздувшегося и опасно обожествляемого государственного аппарата – почему мы должны проходить мимо того, что Анвобко смог так точно и хирургически безукоризненно описать нам нашу жизнь? Жизнь людей, существующих в мире через 40 лет после его смерти.

А тут еще и Владимир Владимирович… Поверишь в чертовщину, на самом деле.

Его кличка была «Жаба» («Моль»).

Его комплексы родом из детства.

Его ужимки невыразимо пошлые.

Его скабрезности бьют исключительно ниже пояса.

Его обобщения пусты и убийственны.

Отныне путь к повальному счастью открыт. Вы обретете его выполов с корнем высокоумные представления, которых не разделяет и не должно разделять наше общество. (Никто из вас книжек этого Канта не читал и никогда читать не будет, а если прочтет, то ничего не поймет). Вы обретете счастье, когда растворите личности ваши в мужественном единении с Государством и только тогда будет достигнута цель – мы попадем в Рай, а враги наши сдохнут и даже в Раю плотно сомкнут нас объятия Государства.

Что за дивный голос – хоть на булку намазывай!

Падук – тараканище. Когда же конец стихотворения?

Окнабво знает.

To je to jediné zelim powiedziec.

Ia konchil esse.

Да, конец.

Без трех двенадцать на часах.


155. Игорь Кириенков, книжный и сериальный критик

Невидимая планка

Набоковедение есть наука отсечения: стихов от прозы, «русского» периода от «американского», безоговорочных шедевров от текстов более скромных достоинств. В этом смысле совсем не повезло поздним набоковским сочинениям — всему, что он написал после «Ады» (особенно ретивые критики, впрочем, не жалуют и ее). Набоков «Просвечивающих вещей», «Взгляни на арлекинов!» и незаконченной «Лауры» кажется многим (пусть и сочувственно настроенным) исследователям автором, который за пятьдесят лет литературной карьеры исчерпал свои идеи и приемы; создателем «пробирочного» — оторванного в равной степени от английского и русского языка 1970-х — наречия; писателем, все более напоминающим самых отталкивающих своих персонажей: тут значительную роль сыграли даже не его романы, а интервью, выдержанные в безупречно-надменной манере. В результате заключительные эти тексты — условно говоря, последний том набоковского ПСС, — оказались если не забыты, то как-то бесповоротно упрятаны на дно сундука: так, не избавляясь вовсе, ссылают потерявшую свое былое очарование драгоценность; и каких усилий требует ее вызволение, беспристрастный — сорок лет спустя после смерти ювелира — осмотр, обнаруживающий тут и там надежную, как и прежде, руку мастера.

Мы не ставим здесь целью развенчать какие-то в связи с Набоковым стереотипы, опрокинуть представления о его творческой эволюции, скандально ревизовать био- и библиографию. Речь идет, скорее, о перенастройке читательских ощущений, уточнении карты местности, более, что ли, чутком взгляде на последние десять лет его жизни и его прозы.

Набокова называют писателем одной темы — в том смысле, что его книги «совершают круговое движение вокруг неподвижной точки — исходного пункта его творчества». По устоявшимся в набоковедении представлениям, эта точка — потусторонность, сложные отношения нашего мира и запредельного, граница между которыми, как выясняют самые внимательные набоковские герои, оказывается нестерпимо проницаемой. Здесь властно дает о себе знать фигура Набокова-философа, чьи крайне оригинальные метафизические построения имеют немного точек пересечения с интеллектуальными конструкциями современных ему мыслителей. Поздняя набоковская проза — сонм духов, посмертно вмешивающихся в судьбу рассказчика («Просвечивающие предметы»); настоящий автор, который чудится повествователю в складках пространства-времени («Взгляни на арлекинов!»); своеобразный — по частям — способ самоубийства, выбранный пожилым неврологом-рогоносцем («Лаура и ее оригинал»), — глубоко и оригинально разрабатывает концепции, которые в прежних его трудах не акцентировалось с такой остротой. Можно сказать, что Набоков стал прямолинейнее — но от этой прямоты хочется «вскочить на ноги, схватив себя за волосы».

Определенную трансформацию пережил и набоковский стиль. После пышной — может быть, чрезмерно — «Ады» автор сочинил новелетту удивительной экономности и лаконизма: «Просвечивающие предметы» написаны с той редкой энергичностью, которая есть следствие не молодости, но опыта. «Расчетливый», может быть, не самое лестное для художника прилагательное, но какой еще эпитет подобрать, чтобы описать устройство этого короткого (оригинал помещается на сотне с лишком страниц) текста, в котором нет холостых деталей, ненужных подробностей, немотивированных сюжетных поворотов. Это триумф самоконтроля, достижение более архитектурное, чем чисто литературное — и, думается, Набокова бы такое определение устроило.

Не менее сложная, если разобраться задача, стояла перед автором в «Арлекинах»: ему снова предстояло воссоздать полнокровное художественное сознание, которое бы при этом отличалось от его собственного — потому что, как бы соблазнительно ни звучала формулировка «окольная автобиография», это, в первую очередь, роман, род литературы, предполагающий — на высших, по крайней мере, этажах — очень специфические отношения между создателем и повествователем. Такими были «Приглашение на казнь» и «Дар», и «Арлекины» суть прямое продолжение этих нарративных экспериментов — с еще более радикальными последствиями. Книга, выглядевшая поначалу авторемейком, на фанатов рассчитанным перепевом излюбленных мотивов (с определенными, разумеется, модуляциями), оказывается вдруг действующей моделью вселенной — убедительной и жуткой. В ней много возрастного — хроническая бессонница героя и прочие его недуги, — но, видно, без этого пограничного (между здоровьем и болезнью) опыта он бы не сформулировал основы своей космологии, к которой восприимчивы как раз те, кто вечно на краю: языка, греха, здравого смысла.

«Лауре и ее оригиналу» досталось в свое время больше прочих — главным образом, потому что не закончена, тогда как отношение Набокова к не подготовленным к печати манускриптам было широко известно. Но и то, что представляется противникам публикации как разрозненные и слабо отделанные куски, выглядит страшно привлекательно — проступающая композиция (роман в романе), заглавная тема (смерть как забава), все тот же цепкий на странное авторский глаз. Набоков вынашивал эту книгу, она буквально бродила по его изможденному от простуд телу, и какая, конечно, жалость, что халатность врачей не позволила ему записать на карточках больше — хотя и этого, в общем-то, достаточно.

Главный герой «Взгляни на арлекинов!» не смог закончить книгу «Невидимая планка» — эхо трудного набоковского вживания в английский язык, беспримерного до сего дня перевоплощения гения в гения. Та же планка стояла у него перед глазами, когда он работал в Монтрё над последними своим вещами — недопонятыми, с трудом ракупавшимися, прорвавшимися на какую-то другую, неведомую смертным сторону и машущими оттуда читателю. Мы обещали не тревожить канон, не сбивать золотые таблички молотками, но ничего, похоже, не попишешь: набоковское величие как-то неполно без этого швейцарского периода — лихорадочной, в окружении гранок, жизни и поздней странно-зыбкой прозы. Он оставался écrivain до конца своих дней — может быть, самым могучим в своем и без того богатом (Олеша, Платонов, Вагинов, Борхес) на таланты поколении.



154. Евг. Мещерский, руководитель IT отдела. Москва.

Набоков – поколения Набокова не читавших

Вот – краем глаза замеченное в фейсбуке «творческое» задание: «Конкурс эссе к 120-летию Владимира Набокова» на мгновение отвлекло от работы, и заставило подумать – и не подумать даже, а – краешком сознания поглядеть в ту сторону. Да они смеются?! Только у меня, вполне себе дилетанта в его творчестве, а уж тем более в науке с солидным названием «набоковедение», на книжной полке два толстенных тома Набоковских «Pro et Contra», «Империя N, Набоков и наследники» (с прекрасным Лемовым разбором «Лолиты», кстати), Бойд, Носик, «Ключи к Лолите», сборники статей, коим нет числа... Кажется, только ленивый не написал ещё о бабочках, загадках, многослойности (в области скрещения литературных текстов и манер), да авторском снобизме...

Но подумалось вдруг, что среди этого множества описываемых Набоковых есть и ещё один, многим вовсе незнакомый: Набоков, прочитанный глазами поколения, не имевшего о нём никакого представления. И вправду, тогдашняя школа – разного рода и качества классические тексты, приучавшие к дискурсу сочинения «о чём», и, если отвлечься от ужаса всяческих «Брусков», «Энергий»[1] и иже с ними, то лишь глухие упоминания Булгакова, настоящих[2] Пастернака, Бунина... И это всё? Казалось, что сразу за ними, в какой-то момент, обрывалась та линия русской прозы, в которой стиль, звучание, значение слов и личность автора становились неким новым, восхитительным единством...

И вот на этот-то чистый лист, вдруг... Ну да (на моём примере) – плохо отпечатанные отрывки «Лолиты» попадались иногда, но даже при практически свободном владении английским (всё-таки английская спецшкола, всякое такое), чтение было далеко не из простых и особого удовольствия не[3]... А туууут...

Даже представить себе, что «как, вот сейчас!?»[4] – можно писать таким языком, что можно так изощрённо-точно попадать в любые ощущения, так непринуждённо, просто в силу обаяния авторской личности, вовлекать в непосильные языковые игры (вся прелесть которых, кстати, и в том, что вы можете десять раз насладиться разгаданной загадкой или почудившейся аллюзией, и все эти десять раз вовсе не заметить ещё пять других, рядом, которыми восхитились другие читатели, из «идеальных»[5], двигаясь, тем не менее, при этом в правильном «склонении»[6] текста, получая от него – ах, не хочется этого говорить, но это правда – заранее предсказанное наслаждение...)

И уж точно в любом из этих текстов абсолютной новизной была истинность удовольствия от самого процесса со-творения, которой Набоков делится так щедро: «ощущение, при котором я где-то как-то нахожусь в соприкосновении с иными состояниями сознания, для которых искусство (иначе говоря: любопытство, нежность, доброта и восторг) является нормой», и которое, согласно тому же Прусту, есть единственный критерий истинности текста...

Нужны ли здесь примеры? Что ж (улыбнувшись): «Другие берега», «Машенька», «Защита Лужина», «Дар», «Лолита», «Весна в Фиальте», «Лаура» – вот (для меня) «для особого услаждения... тайные точки, подсознательные координаты начертания» Набоковского метаромана[7], «хотя, с другой стороны, я вполне отдаю себе отчет в том, что и эти и другие места лишь бегло просмотрит другой читатель[8].

Итак (удастся ли моё «сальто-мортале с особым, «вализским перебором»?): нежности дачного, пусть и в сто раз более бедного, но не менее насыщенного детства, поэтичные прикосновения первой любви и ностальгии, узнавания себя, мучительно-непонятные поиски своей «особости» и дара, «отделение» себя от мира вокруг, понимание безнадёжности, ужаса и прелести всепоглощающей любви, и наконец – осознание её места и места смерти в этом мире... (тексты расставьте сами, по-своему, да и... свои). Любое из этих описаний можно развить, вплоть до диссертации или рассказа-романа, это лишь «касания», да и и невозможно даже упомянуть всего того, что хотелось бы... А ведь где-то там, внутри, ещё умудрился спрятаться и сам автор, оставаясь рассказачиком – в виде ли анаграмм, забавных персонажей, или Ходасевических эльфов-строителей... Автор, открывший не только новый, ранее непредставимый для нашего поколения язык – просто невозможно было представить себе, что по-русски можно так писать, но и открывший абсолютно новые способы передачи ощущений и существования в тексте...

И вот всё это... должно было выразить какую-то мысль? Да нет, «этих мыслей... нам от Бога не дано»[9], а вот ощущение, что Набоков подарил, вернул нам часть нас самих, нашего языка – такого, каким он должен быть, поставив, с истинно Набоковской непринуждённостью, сам себе памятник на полке каждого, «кто понимает»[10] – всё это стало уже частью истории, истории поколения, Набокова не читавшего...

Примечания
[1] Кстати, упомянутой самим VVN в лекции «Писатели, цензура и читатели в России»
[2] «Доктор Живаго», «Жизнь Арсеньева» и пр.
[3] Зато можно было небрежно упомянуть: «читал, как же...». И ах, каким же роскошным подарком стал потом его собственный перевод...
[4] С интонацией Воланда, услыхавшего, что роман-то о Понтии Пилате
[5] В терминологии самого VVN и У.Эко
[6] Если следовать идеям М. Пруста - М. Мамардашвили, угу, в «Психологической топологии пути»
[7] Так, как его понимает В. Ерофеев.
[8] Сам VVN, «О книге, озаглавленной «Лолита»
[9] © - почти Марина Ивановна, да
[10] «Как обаятельны – для тех, кто понимает...» – Булат Шалвович


153. Вика Паршенко.

«В хрустальный шар заключены мы были,
и мимо звезд летели мы с тобой,
стремительно, безмолвно мы скользили
из блеска в блеск блаженно-голубой.»

В. В. Набоков

Бродский называл его посредственным поэтом, родная страна не выпускала его книги, а тот самый злосчастный роман о почти всем известной нимфетке мог так и не оказаться опубликованным или по причине сожжения рукописи автором, или из-за отказа всех издателей принять его в печать. Стоит ли удивляться, что в итоге напечатала его именно Франция?

Но это тогда, а сейчас?

Если бы Набоков волшебным образом дожил до наших дней, вероятно, мало кто смог бы любить его по-настоящему.

Мы вменили бы ему сексизм хотя бы за то, что в переписке с Э. Уилсоном он открыто говорит о нелюбви к женскому перу, игнорируя Дж. Остин, с неохотой включая ее произведение в свой курс лекций. Признали бы его форменным извращенцем за его нимфеток и инцесты, предложили бы посетить психиатра в принудительном, а он продолжал бы накалывать бабочек на иглы молниеносно лишая их свободы и без того короткой жизни, проходя по двадцать километров пешком за каждой «жертвой».

И, возможно, он был бы вторым или первым, кого бы однажды отказалась печатать сама типография, остановив тираж, как некогда Сорокина.

С великой долей вероятности сам бы он приговорил к забвению достаточно большое количество современных писателей с результатами их творческих изысканий, отказываясь называть нелюбимых авторов и через мгновение перечисляя имена этих отвергнутых им. Достоевскому снова и снова доставалось бы более всех остальных.

Он признавал немногих и даже их подвергал критике, находил изъяны, делал замечания. Он прервал свою переписку с Э. Уилсоном почти на семь лет, то ли из обиды, то ли из вредности, когда тот напечатал свой рассказ о визите к Набокову.

Он был недоволен, когда кто-то строил романы и повести вокруг социальной проблемы или политической идеологии. Он был против «пошлости», а список того, что пошлостью являлось по его мнению, был огромен и оставался открытым.

Какая-то часть журналов отказала бы ему в публикации сославшись на чрезмерную сложность его изложения, другая – руководствуясь вопросами нравственного порядка.

Сейчас, уже далеко после зачатия двадцать первого, творчество писателей начинающих и продолжающих (впрочем, как и всегда) любят сравнивать с творчеством писателей, творивших ранее и уже признанных неоднократно, но сложно представить себе восхождение второго такого как Набоков в действительности нынешней и в перспективе двадцатилетия. Не потому что он был гением (а гением он, несомненно, был), не потому что писал на темы табуированные (их любит обозревать и, к примеру, вышеупомянутый Сорокин), а потому что искусство своё он держал в некоторой изоляции, как и мысли свои и себя самого. Не посещал кружки литературные и писательские, к тусовкам не принадлежал и обделял симпатией, предпочитал не работать в одном жанре, заранее кем-то обозначенном.

Существовал в собственной вселенной.


152. Матвеева Саня

«Набоков - Россия, которую не удаётся покинуть…»

Начну, пожалуй, со строк из эссе Василия Аксёнова "Чувство России": "...Приблизительно также дело обстоит с понятием родина, в пренебрежении которой меня сейчас обвиняют советские журналисты. Я подумал о том, что, если хоть на миг я приму их концепцию этого понятия, я вынужден буду сказать, что моя родина груба, коварна, лжива, что от неё не видел ничего, кроме унижений, оскорблений и угроз. А между тем к родине, к какой-то другой, то ли умозрительной, то ли единственно реальной родине, остались ещё и, видно, всегда пребудут чувства нежные и живые…. Именно в качестве представителя этой России я профессорствую в американских университетах...

Таковы превратности судьбы. Именно в Америке у меня возникло незнакомое прежде ощущение близости к российскому девятнадцатому веку. Я почти не сомневаюсь, что Россия существует и в Америке, и это относится не только к физическому существованию нашей этнической группы. Эта "американская Россия" разумеется, не совпадает с советской версией, но не исключено, что она ближе к астральному телу и душе"

А вот строки из статьи его американского друга Джека Мэтлока, сотрудника посольства США из его эссе «Русский писатель в Америке»:

"Как американца, чья жизнь была связана с русской культурой, меня успокаивала мысль, что в сложные, неспокойные времена моя страна служила убежищем для творческих людей, столкнувшихся на родине с политическими преследованиями. Аксёнов и Любимов, наряду со многими другими, включая Набокова, Ростроповича и Бродского, обогатили и американскую и русскую культуру своим присутствием на нашей земле. Любому, кто утверждает, будто коренные интересы России и Америки противоречат друг другу, следует хорошенько обдумать тот факт, что наши культуры не только совместимы, но и обладают общими ценностями. Никакая культура не может существовать в вакууме, без взаимодействия с иными культурами…»

И всё же, исходя из темы нашего эссе, и, проводя параллели о превратностях судьбы русских писателей, вынужденных покинуть родину, но сохранивших память и верность ей, отмечу что, пожалуй, Набоков сполна ощутил все «прелести» этого явления.

Надо заметить, что сквозным мотивом во всём творчестве Набокова является некая автобиографичность, будь то его рассказы, романы или эссе. В переводе на английский язык романа «Евгений Онегин» Пушкина и «Комментариях» к нему, как, впрочем, и во многих своих произведениях, писатель максимально сближает ритм жизни своих героев с ритмом жизни своих близких…

И даже более, Набоков провёл некую параллель судьбы рода своего с Пушкиным. Ведь недаром он был рождён ровно через сто лет после А.С.Пушкина (1799, 1899) Пушкин, его жизнь и смерть, для Набокова настолько близки, и ассоциированы они с жизнью отца, который тоже погиб от пули, пусть и не на дуэли. И порой в его произведениях трудно определить границу этих отражений, настолько они размыты, в которых реальность и вымышленность вплетаются в один общий мотив…

Для Набокова фраза Пушкина: «Гордиться славою своих предков не только можно, но и должно, не уважать оных есть постыдное малодушие» это не сословный снобизм, а чувство гордости за историю своего рода, воплощенный и тесно вплетённый в художественный замысел творческого процесса писателя!

В год 50-летия писателя, в Нью-Йорке состоялся авторский вечер Владимира Сирина-Набокова

Событие это было с энтузиазмом принято в эмигрантской среде.

Отклики были самые доброжелательные:

- Набоков неожиданно показал себя с «человечной» стороны; обратившись напрямую к поклонникам своей Музы, - снял маску высокомерия, разглядел в зале не кукол, а живых слушателей, с которыми поделился тайнами писательского ремесла.

Вот один из печатных откликов на этот вечер: “Аудитория буквально упивалась мастерством каждой строки поэта, его чудесной властью над словом, его проникновением в тайну слова, очаровательными неожиданностями – и все эти особенности Сирина-поэта подчеркивались и замечательной его дикцией, и в не меньшей мере “комментариями”, которыми он сопровождал чтение, – грациозными, меткими, остроумными”.

Но вскоре после успеха «Лолиты» настала очередь западных критиков удивляться неприступности эксцентричного классика. Но камерное выступление между двумя периодами творчества – русским и американским – высветило перед соотечественниками «настоящего» Набокова, открытого, ранимого, ищущего свою аудиторию и охотно идущего на контакт с ней.

Говоря о «высокомерии писателя», - вот как об этом качестве отзывается в своём письме Соня Гордон (Под этим именем переписку с К.И.Чуковским вёл Роман Гринберг, писатель, издатель):

«Вашу характеристику этого «монстра» разделяют многие. Кроме меня – потому что я очень хорошо его знаю. Он, уверяю вас, совсем иной, когда отдыхает от своей «позы». Художники всех видов неизменно играют какую-то роль, которая «сочиняет» их личность. Естественность для них – редкое и необычное состояние. Хочу Вам напомнить, что Набокову приходилось жестоко бороться за признание своего таланта. Были у него тяжкие времена, и, как наивно это ни звучит, надменность была его главным оружием. Но он честен в этом страшном мире»

И ещё одна, весьма значительная характеристика Набокова от Романа Гринберга: «Когда дело касается важного или “прекрасного и высокого” он, вообще человек очень застенчивый, не может толком сказать, что он думает, чего желает и требует; он мямлит, ломается, нахальничает и даже сильно наглеет, если собеседник пробует ему помочь и, как бы идя ему навстречу, старается, называет вещи простыми именами. Он робкий, стыдливый, излишне совестливый, неуместно скромный и, наконец, застенчивый человек. Эта нелюбовь говорить о выспренных предметах всерьез, это исключение из словаря слов вроде: душа, родина, семья и много других в важном значении их, но допущение их в ироническом смысле, в кавычках, дело целого поколения, воспитанного или воспитавшегося между двух революций и двух мировых войн»

19 сентября 1964 г. советская пресса писала:

«Американское издательство „Пантеон“ выпустило „Евгения Онегина“ в переводе и с комментариями Владимира Набокова в четырех томах. До сих пор американец, не знающий русского языка, мог только вежливо соглашаться, когда ему говорили, что „Евгений Онегин“ — гениальное произведение. Владимир Набоков, ученый, поэт, литератор, пишущий изысканной английской прозой, познакомил с „Евгением Онегиным“ людей, не знающих русский язык, но так, что они могут судить о достоинствах этой поэмы»… По поводу перевода цитируются слова Набокова: «…перевести поэму в стихах и сохранить все тонкости оригинала невозможно»; но утверждается, что «в нем есть ритм и мелодия в отличие от других переводов». А также пишется: «Что же касается содержания, то оно передано настолько полно, насколько это возможно в переводе»

Больше никаких упоминаний в советской прессе о его переводе и Комментарии не последовало, как и о Набокове вообще, вплоть до 1986 г., когда наступило посмертное возвращение писателя на родину.

Но на родине писателя знали, его помнили. Его произведения в машинописных текстах пусть и подпольно читались, обсуждались, были любимы.

Вот что пишет Белла Ахмадулина о встрече своей с писателем, которого обожала безмерно и даже расплакалась, услышав о столь скорой встрече со своим кумиром, которому писала письмо своей обворожительной вязью слов… и, как бы извиняясь за свой поступок, Белла скажет: «Когда я писала Вам, я не имела самолюбивых художественных намерений, просто я хотела оповестить Вас о том, что Вы влиятельно обитаете в России, то ли еще будет — вопреки всему» И это было истиной, которую невозможно утаить никакими запретительными мерами.

И вспоминая ту встречу, Ахмадулина пишет в своём эссе: « Набоков доверчиво спросил: «А в библиотеке — можно взять мои книги?» Горек и безвыходен был наш ответ. Вера Евсеевна (жена писателя) застенчиво продолжила: «Американцы говорили, что забрасывали Володины книги на родину — через Аляску». Набоков снова улыбнулся: «Вот и читают их там белые медведи». Он спросил: «Вы вправду находите мой русский язык хорошим?» Я: «Лучше не бывает». Он: «А я думал, что это замороженная земляника».

И в продолжение из эссе: «Я пристально любовалась лицом Набокова, и впрямь, ненаглядно красивым, несдержанно и открыто добрым, очевидно, посвященным месту земли, из которого мы небывало свалились. Но и он пристально смотрел на нас: неужто вживе есть Россия, где он влиятельно обитает, и кто-то явно уцелел в ней для исполнения этого влияния?

Незадолго до ухода я спросила: «Владимир Владимирович, Вы не охладели к Америке, не разлюбили ее?» Он горячо уверил нас: «О нет, нимало, напротив, просто здесь — спокойнее, уединенней. Почему вы спросили?» — «У нас есть тщательно оформленное приглашение Калифорнийского университета, но нет советского разрешения». С неимоверной живостью современной отечественной интонации, он испуганно осведомился: «Что они вам за это сделают?» — «Да навряд ли что-нибудь слишком новое и ужасное». Набоков внимательно, даже торжественно, произнес: «Благословляю вас лететь в Америку». Мы, склонив головы, крепко усвоили это благословение.

И уже перед расставанием: « Внезапно — для обомлевших нас, выдыхом пожизненной тайны легких, Набоков беззащитно, почти искательно (или мы так услышали) проговорил: «Может быть… мне не следовало уезжать из России? Или — следовало вернуться?» Я ужаснулась: «Что Вы говорите?! Никто никогда бы не прочитал Ваших книг, потому что Вы бы их не написали».

Было это в начале марта 1977 года. В начале июля Набокова не стало...

Вот таких Сыновей Отечества теряла и теряет Россия по своей необустроенности... А жаль... Берега, берега...


151. Оксана Шеина, филолог. Курск

Ball-box-bike

Если посмотреть в зеркало, можно увидеть дверь в другую комнату. Она приоткрыта, как губы спящей (капля неразделённой мятной слюны на подушке). Сквозь щель пытается пробиться сумрак, но, споткнувшись о световой порог, боязливо отступает. От приступа лёгкого сквозняка дверь захлопывается (как должно было бы быть). Но нет. В контексте темной комнаты она, наоборот, распахивается. Безмолвно рвется паутина, пахнет пылью и молью, а может, былью и болью, балом-балкой-белкой-белым. Поиграем же, мой друг. Кто больше?

Я буду первым: bike. У нас же нет языковых ограничений, ведь так? Иначе? Хорошо, я проигрываю: с меня история.

Когда велосипедная шина возмущенно врезается в гравий, время останавливается. Не шуршат по сторонам стремительные пейзажи, а плывут неспешно, не размывая границ кадров. Мальчик в белых бриджах сходит на землю, наслаждаясь чувством полета в загорелом летнем теле. Пружинящая походка морского волка (большого морского?) и крепкий руль полугоночного в руках – как штурвал корабля... Но капитана зовут к обеду, и густой туман дальних морей рассеивается. Все впечатления пути: бархат зеленого мха на стволах, забытая кем-то корзинка, почти новая и почти пустая, трава, таящая никем не найденные грибы, неожиданная скамейка в сумрачной тени, – все это бережно ложится в лоно памяти, как в подарочную коробку, перевязанную красной шелковой лентой.

Чья это лента? Девочки ли, которую угощал черникой? Рыжеволосой родственницы (кажется, тети), научившей (хоть и плохо) играть в шахматы? Или же лента была синей? Возможно. Как и то, что ее вообще не было.

Впрочем, следующий ход твой. Бабочка? Хорошо, принимаю. И говорю: box, потому что хочу проиграть и вновь получить право на историю, и вернуться к той самой ленте, а точнее – к коробке. Подарочная коробка – гениальное изобретение: это непрозрачная вещь, сулящая миллионы возможностей, мечта о том, что может не сбыться. Думаешь о шахматах – получаешь боксерские перчатки, или наоборот, и чудо, если даритель угадал.

Что дальше? Бокс? Это ведь я тебе подсказал! А я говорю: ball, и ты понимаешь, почему. Тот самый мяч, что закатился под кровать. Возможно, на закате, когда последние лучи показали ему дорогу, мощенную мягким золотом. Но пройдя ее до конца, он очутился в сумрачном пыльном углу, куда нежный персиковый свет не мог проникнуть, а дороги назад не было. Он обманулся, этот маленький мяч, и в погоне за счастьем зашел слишком далеко.

«О чем эти истории?» – спрашивают твои глаза, и я прячу свои, потому что не умею ответить. Вот в комнату входит девушка с васильковой лентой в волосах и раскладывает все по местам: достает из-под кровати мяч, звонко ссыпает шахматы в коробку, раскручивает колесо велосипеда – и оно долго не может остановиться в стремительном упоении. Она наводит порядок в моей памяти, старательно закрывает дверь, и зеркало равнодушно транслирует каждое ее движение, и комната преображается, становясь чужой. Васильковая лента – моя фантазия, как и сама девушка, и я спешу выпроводить гостью, пока она не натворила лишнего. Я разбиваю зеркало – и комната пуста: только ball-box-bike, только нежная лента на кровати, и уже не понять, из света она или шелка.



150. Татьяна Нестерова, литератор. Москва

Мой Набоков

Перефразируя Нашего Всего, «Румяный критик мой, нахлебник толстопузый, подвержен тезисам, недаром из Союза». По его мнению, тезисов литература заслуживает трёх:

Литература как секс, писатели — любовники. Чаще случайные, когда и камасутра на последней схеме и тайны исповеданы, а зевоту побеждает досада. На убиенное время и пустоту под обложкой…

Литература как школа, писатели — учителя. Чаще посредственные, что пересказывают учебник и требуют уважения за напрасный труд.

Литература – разговор по душам. Но в иных душах – мелко, намусорено, или крутится пластинкой знакомый пересказ…

Если же повезет – то и любовь на всю жизнь, и учитель – «от бога» и в душе – утонуть, и собственный диванный критик близок к оргазму.

Мне – повезло. Повезло как миллионам, как – никому…

Он ждал меня неприметным пятитомником на клеёнке, расстеленной прямо на асфальте. Были девяностые. Тогда вытолканные из своих НИИ ученые промышляли торговлей источниками знаний на скатертях-самобранках — сам бранись и сам куй свое счастье. Они неумело расхваливали «товар», почесывая бородки при вранье, возведённое в степень обстоятельств.

Источники были самого разнообразного происхождения: учебники академического картона, интеллигентно стыренная классика с библиотечными печатями, макулатурная элита мебельных стенок, первая бесцензурщина в податливых обложках, девственницы с чьих-то полок, сданные на реализацию от безденежья…

Выбирала я экспресс методом: наугад отщипывала взглядом первые попавшиеся буквы. Если не «цепляло», возвращала клеёнке. Тратиться на товар, который не сумел заинтересовать – не по-капиталистически. Рынок в литературе подготовила советская школа с её «спущенными сверху» темами сочинений, заданиями: «Читать главы с 5 по 8», глянцем разрешенных классиков и кастрированной цитатой: «Всем лучшим в себе я обязан книгам». Завершили «растление» жидкие пучки библиотекарш, диверсионный «самиздат» и общий развал в некогда самой читающей стране…

В общем, к книжному развалу я подошла в броне цинизма и шлеме «попробуй удиви». Приоткрыла «забрало»…. Какой-то Набоков. Чудная фамилия. Почему не просто «Боков»? Безразлично хрустнула корешком и лизнула взглядом строчки: «...на стволе дерева, под ржавой кнопкой, бесцельно и навсегда уцелевший уголок отслужившего, но не до конца содранного рукописного объявленьица — о расплыве синеватой собаки...» Меня не «зацепило», нет, — прибило синеватой собакой к этому столбу – бесцельно и навсегда… Второй том ткнул меня в зеркало: «…На всякий случай она опять попытала письменный стол. Он весь подобрался и замер при её приближении. Захлопали ящики, как оплеухи. Осмотрен. Осмотрен. Осмотрен…» А из третьего пригрозили: «…я оттяну крайнюю плоть пистолета и упьюсь оргазмом спускового крючка…»

Я не сдержала улыбки, и родник речи забил, словно из-под сдвинутого камня, пульсируя и искрясь под моим жаждущим взглядом: «…туман нежности обволакивал горы тоски» «чуть не упал на тигровые полоски, не успевшие за отскочившим котом…» «раздалась зябкая музыка, и кто-то прикрыл дверь, чтобы музыка не простудилась» «многоточие изображает, должно быть, следы на цыпочках ушедших слов…»

Это не «писатель», не пятикнижье на асфальте. Это моя «Весна в Фиальте»! За грядущие, видимо, заслуги…

Он сразу стал моим любовником, ведь «мы толковали обо всем – об эротике и других возвышенных материях...» и «задолго до нашей встречи у нас бывали одинаковые сны…»

И учителем: «Люди, как и числа, бывают целые и иррациональные» «…была таинственная сладость в том, что длинное, с трудом добытое число, в решительный миг, после многих приключений, без остатка делится на девятнадцать…» «…было бы быть, — только на коре русского языка могло вырасти это грибное губьё сослагательного...» «Качество есть не более чем один из способов распределения Количества…»

Он говорил именно со мной. Не унижая снисхождением к там презираемому им советскому устройству моих мозгов, но и не выпуская моей руки в полете в его недосягаемость…

Он отвечал на мои вопросы.

О чудной фамилии: «…старый дворянский род Набоковых произошел не от каких-то псковичей, живших как-то там в сторонке, на обочье, и не от кривобокого, набокого, как хотелось бы, а от обрусевшего шестьсот лет тому назад татарского князька по имени Набок…»

О боге, о смерти, о жизни, о литературе…

«Небытие Божье доказывается просто. Невозможно допустить, например, что некий серьезный Сый, всемогущий и всемудрый, занимался бы таким пустым делом, как игра в человечки, — да притом — и это, может быть, самое несуразное — ограничивая свою игру пошлейшими законами механики, химии, математики, — и никогда — заметьте, никогда! — не показывая своего лица, а разве только исподтишка, обиняками, по-воровски — какие уж тут откровения! — высказывая спорные истины из-за спины нежного истерика. Все это божественное является, полагаю я, великой мистификацией, в которой разумеется уж отнюдь неповинны попы: они сами — её жертвы. Идею Бога изобрел в утро мира талантливый шалопай...»

«Заглушая шепот вдохновенных суеверий, здравый смысл говорит нам, что жизнь - только щель слабого света между двумя идеально черными вечностями. Разницы в их черноте нет никакой, но в бездну преджизненную нам свойственно вглядываться с меньшим смятением, чем в ту, к которой летим со скоростью четырех тысяч пятисот ударов сердца в час».

«К счастью, закона никакого нет, - зубная боль проигрывает битву, дождливый денёк отменяет намеченный мятеж, - все зыбко, все от случая, и напрасно старался тот расхлябанный и брюзгливый буржуа в клетчатых штанах времен Виктории, написавший темный труд "Капитал" - плод бессонницы и мигрени…»

«…Борьба за существование - какой вздор! Проклятие труда и битв ведет человека обратно к кабану. Пролетарии, разъединяйтесь! Старые книги ошибаются. Мир был создан в день отдыха…»

«Книги, которые вы любите, нужно читать, вздрагивая и задыхаясь от восторга…» «Сам предмет может быть грубым и отталкивающим. Его изображение художественно выверено и уравновешено. Это и есть стиль. Это и есть искусство. Только это в книгах и важно».

Он лелеял мои потуги дотронуться до его тропосферы…: «гений всегда странен; только здоровая посредственность кажется благородному читателю мудрым старым другом, любезно обогащающим его, читателя, представления о жизни» «Фантазия бесценна лишь тогда, когда она бесцельна» «Есть солнце — будут и бабочки!»

Он делился со мной: «Я знаю больше, чем могу выразить словами, и то немногое, что я могу выразить, не было бы выражено, не знай я большего…» «В мире нет ни одного человека, говорящего на моем языке; или короче: ни одного человека, говорящего; или еще короче: ни одного человека…»

Книги стоили рубль двадцать за штуку. И не было лучшей покупки в моей жизни!

Борясь с пиететом: «На кого я ручку подняла!», всё же надеюсь: вдруг кто-то так же тронет взглядом «какого-то Набокова». И затрепещет пред Бездной, возвышающей — безграничностью Человека и близостью Бога, чье «бытие» бессмертием доказывает Гений…

Не ревную, ведь Набоков у каждого свой.

У меня - мой. Только мой…



149. Мира Светлинова, драматург. Ярославль – Лозанна

Повелитель бабочек озера Леман

«Живи. Не жалуйся, не числи

Ни лет минувших, ни планет,

И стройные сольются мысли

В ответ единый: смерти нет».

С каждым прожитым днём, месяцем и годом остаётся все меньше и меньше явлений, способных удивить и впечатлить наше сознание. Но есть одно явление, которое разнообразно, изменчиво, многогранно и неповторимо. И явление это — природа. Только она способна наполнять нас снова и снова, массой чувств и эмоций, раскрывая раз за разом свои разноликие ландшафты и неповторяющиеся никогда пейзажи.

Одним из таких особенных мест природы является сердце западной Швейцарии – озеро Леман. Место, где чарующая природа и уникальная атмосфера сливаются воедино. Культурным центром Женевского озера является Монтрё.

Совершая променад по набережной, вдоль озера, где ни одно дуновение ветра не нарушает водную гладь, дошла я до «Le Montreux Palace». Около отеля находится аллея скульптур знаменитостей, которые приезжали сюда. Среди них и памятник Владимиру Набокову. Подойдя поближе увидела, что на левой руке, откинувшегося на венском стуле, как бы покачивающегося писателя сидит бабочка. Сложив свои небесно-голубые крылья, она будто рассказывает новости своему повелителю. Seigneur des papillons du Lac Léman. Он же, чуть наклонив голову внимательно слушает её рассказ.

«Бабочки — моя страсть и безумие», — говорил он. В 76 лет бабочки интересовали его точно так же, как и 70 лет тому назад. К каждому произведению, Набоков рисовал разные виды бабочек, он никогда не повторялся. Его восхищало, что в бабочках природа, стремится к высшей красоте…

Именно ради альпийских бабочек в свое время выбрал он Швейцарскую Ривьеру своим домом, где в Зоологическом музее Лозанны находится собранная им коллекция бабочек.

"...И умру я не в летней беседке

от обжорства и от жары,

а с небесной бабочкой в сетке

на вершине дикой горы."

Существовало поверье, что души умерших перевоплощаются в ночных мотыльков. В течение 40 дней они, словно прощаясь, кружат неподалеку от родного дома, а по истечении этого срока, возносятся на небо. Бабочки были для Набокова драгоценным символом перерождения и даруемого этим бессмертия.

Может и душа Владимира Набокова превратилась у озера Леман в бабочку?



148. Евгений Триморук, филолог, сочинитель, поэт, прозаик. Рыбница, Приднестровье

Многослойный миф Набокова

Извините, государь, я убит.

Л. Н. Толстой, «Севастопольские рассказы».

Владимир Набоков творил миф о себе. Собственно, как и любой автор, который описывает ключ, бабочку или карандаш. Не меньше, не больше. Или наоборот. С различными оговорками. Это писательское наследие, послесловие, бесконечная игра со смыслами, с символами, с домыслами. Набоков сотворил собственный мир таким многогранным, изысканным и тонким, что порой мы попросту выискиваем то, чего там быть не может. И в таком усложненном поиске походим на ищеек, которые идут по ложному следу. Многие читатели и исследователи увлеклись красочным «узором» набоковского дарования, некоторые адаптировали чужое мнение как свое, третьи безоговорочно продублировали и повторили множество раз сказанное. Что, казалось бы, еще можно добавить?

Набоков нащупал ту безусловную традицию, которую развил А.С. Пушкин. Пнин и Лолита остаются самыми трогательными персонажами, как Татьяна Ларина. Александр Сергеевич везде: он вошел в наш язык и в наше сознание, и мы даже не замечаем, как это превращается чуть ли не в религию литературы, от литературы, для литературы. Мы только развиваем то, о чем говорил и писал Пушкин. Набоков последовал за ним в большей степени, чем это можно объяснить. Он растворился в языке своего творчества. Когда мы вспоминаем А.С. Пушкина «чуть ли не всуе» во всех пределах, так сегодня вторгается и в наше сознание, в наш быт, в нашу культуру В.В. Набоков. Ведь каждый человек, которого мы помним, жив. Выражение «я мыслю, значит, я существую» обретает дополнительное значение: «Обо мне мыслят и помнят, значит, я еще существую». Можем ли мы говорить о предвидении Набокова в такой интерпретации?

Как выразить простую мысль, которую я ощущаю? Если в слове «спасибо» заключено «Спаси, Бог», и мы уже совершаем молитву, то в русском мире, в русской традиции Пушкин приближается к тому светилу, которое мы воспринимаем как убедительного и совершенного пророка. И теперь эту черту обретает Набоков, пусть и за счет двуязычия, за счет своего феномена, за счет того, что его не просто нужно перечитывать, а вдумчиво перечитывать, держа под рукой листок, карандаш, словарь Даля, а лучше Британнику. От незавершенного «Счастья» до незавершенной «Лауры и ее оригинала» в творчестве Набокова очень много Пушкина. И не в лучшем ли своем русскоязычном романе Владимир Владимирович осознал свою значимость перед лицом истории литературы?

Мое утверждение может показаться странным, но, если совсем сужать мысль, все-таки Пушкин видел в своем творчестве некую миссию, Достоевский божественное провидение, а Набоков создание собственного мифа.

Как сказал Варлам Шаламов, в литературе места хватит всем, поэтому Владимир Владимирович занимает безусловное место в ряду мировых классиков. Мир Набокова ни с чем не спутаешь. Другого автора «Дара» не будет. Да и зачем нам ещё один? Помним ведь анекдот, когда к Шекспиру пришёл ученик, который стремился стать Шекспиром? Что ответил великий драматург? В годы этого юноши Шекспир хотел стать богом, а стал Шекспиром. Так что остановимся на том, что Набоков достиг своей «потусторонней» черты. И для каждого читателя, писателя, исследователя Набоков свой.

Можно упомянуть о трепетном отношении Набокова к Достоевскому. Молодой Набоков еще снисходителен. Более зрелый уже не так сдержан. Но в тени большинства произведений Набокова всегда заметен Достоевский: «Отчаяние», «Защита Лужина», «Прозрачные вещи».

Герои Набокова, который «почти» чувствует, что они нездешние, «почти» прозревают это как Себастьян, Круг или Пнин. Но им запрещено проникать за эту черту потусторонности. Деспот-автор в лице Набокова не позволяет это увидеть. И сегодня Набоков становится тем, кто превращается в вечного персонажа, который из мира создателей становится героем восприятия, чтения, перечитывания. Многие из нас воспринимают литературу по-разному. Один читатель видит автора книги при непосредственном чтении, другой – ознакомившись с дополнительной литературой, третий – с лекций, со слухов. Набоков, наверное, нарушает одно из заветов Пушкина, который говорил о точности и краткости в прозе. Или, как замечает Б. Бойд, здесь Набоков выдерживает единственное, что у него есть - стиль? Раньше казалось, что в этом заключена однотипность текста, языка, письма, теперь же видишь, насколько каждое произведение Набокова пластично.

В лекции о «Госпоже Бовари» Набоков замечает, что Бовари в реальности никогда не было, но в мире книги она бессмертна, потому что мы можем открыть эту книгу сначала. Она реальна в нашем воображении. На что это нас может натолкнуть? К очень головокружительным выводам. Во-первых, Набоков-человек – это уже образ, которому приписывают свое понимание. Во-вторых, Набоков-писатель, которого очень часто путают с его героями. И, наконец, Набоков-воспоминание. Каждый по-своему его видит в «Машеньке» и в «Лолите», в «Защите Лужина» и в «Пнине», в «Приглашении на казнь» и в «Бледном пламени». В мемуарах современников мы находим, о чем говорил Набоков, какой вел образ жизни, что любил больше, что меньше. И теперь остается Набоков в критике и в исследованиях, в долгих исследованиях, после которых не знаешь, что еще можно сказать. А ведь будут искать и будут находить. И все равно это «другой» Набоков, если удобно, клонированный; и в совершенно ином читательском восприятии как автор «Других берегов» в книге Носика или Бойда, Берберовой или Барабтарло.

Набоков через призму скептического отношения к Ф.М. Достоевскому, благодаря огромному уважению к Л.Н. Толстому и, естественно, своему видению и пониманию литературного текста мог невольно спроецировать картину, в которой возможно сочетание «Я – Наполеон и я же солдат». Этому мифу, например, Лев Николаевич уделяет особое внимание, потому что образ солдата и образа Бонапарта уже мифологизированы. Для солдата Наполеон – это великая личность, перед которым нужно умереть, достойно умереть, славно умереть. Наполеон понимает историчность момента вообще. Что бы о нем не сказали, как бы не подумали, не осуждали, не учили, он все равно останется императором, человеком истории, на которого будут равняться, на которого будут ссылаться, именем которого будут корить и проклинать, жизнь которого захотят повторить.

Набокову, как мне кажется, важно было знать вопросы наперед, чтобы сузить ложную или кривую интерпретацию, хоть в чем-то избежать ловушки. А может быть, чтобы все сложилось так, как он этого хотел. И не работает ли здесь тютчевский мотив, ведь никто не знает, «как слово наше отзовется». И сам Набоков говорил, что «все самое очаровательное в природе и искусстве основано на обмане». Очередная мимикрия смыслов? Игра, при которой ты все равно знаешь, что смысл будет отличаться. Насколько щепетилен Владимир Владимирович был к тому, чтобы все было достоверно.

В воспоминаниях Нины Берберовой значителен отрывок: «И вот в один из таких вечеров произошел — около полуночи — разговор о Льве Толстом между Буниным, Ходасевичем, Алдановым…» Набоков сказал, что никогда не читал «Севастопольских рассказов». Алданов возмущен. Бунин в бешенстве. Ходасевич, знающий правду, скептически смеется, зная, что в русских гимназиях чтение «Севастопольских рассказов» было обязательным. Берберова делает выводы. Мы тоже. Сколько всего может быть вдруг связано между собой. Может быть, здесь шекспировская игра? И Набоков ее очень хорошо ощущает?

Набоков, видя композицию произведения до того, как книга еще не написана, словно Тесла в литературе, мог предположить не только создание метаромана, но и метакомпозицию, если не метамиф. Иначе можно усмотреть тоталитарную программу создания мифа о себе. И даже моя нескромная и грубоватая точка зрения расширяет миф о мифическом Набокове. Наполеон-Набоков смотрит на Наполеона-солдата, понимая, что он в мировой истории, на мировой сцене, в мировой литературе. Надо же соответствовать образу неубиваемого героя.



147. Полина Никитина, студентка театроведческого факультета. Санкт-Петербург

За окном - крыши петербургских домов, дымоходы и окна. Грязное голубое небо, странное солнце, которое не пойми, зачем здесь появилось. Старые, обшарпанные рамы окон. Тенишевское училище. Точнее его бывшее здание, где провели славные (или нет) школьные годы несколько сотен русских мальчиков. На пятом этаже чердак. Был чердак. Стоял телескоп, который не показывал больше звездное небо, то ли сломался, то ли звезды больше не хотели показываться странным людям на пороге странного века. Но я знаю, что он все равно крутил тугую, скрипучую и грязную ручку. Видел звезды без звезд. Если бы на небе не было звезд, он бы вполне мог их изобрести. Его зовут Володя. Владимир Набоков. Прекрасный и мифологический. Его имя звучит как несуществующее прекрасное, как будто он герой русского романа, автором которого он мог бы быть сам. Мальчик из дворянского гнезда, большой дом на Большой же Морской, пудинг и печенье из Англии, таксы – потомки таксы Чехова, отец-либерал и один из лучших и честнейших политиков в нашей истории со своей библейской, жертвенной смертью, красавица-мать из старообрядческого рода, Петербург детства и великой истории, белый Крым и эмиграция, изгнание. Далее - космополит с русским сердцем, Тринити-колледж, игра в футбол, увлечение боксом, страсть к бабочкам и любовь к жене Вере, гостиничные роскошные апартаменты в США и Швейцарии и отказ от своего дома. А в России - заброшенная почти тургеневская усадьба Рождествино. Дом может быть только в России. Там, где в черемухе овраг. Россия, звезды, ночь расстрела. И тексты, тексты, тексты. Бесконечные буквенные наборы складываются в слова, предложения, абзацы. Абзацы в главы. А главы - в «Подвиг» и «Лолиту», в «Дар» и шахматного «Лужина», в липкий страх «Приглашения на казнь» и сюрреалистическую феерию «Ани стране чудес». И везде она – Вера. Вечная Вера. Письма из Берлина в Берлин. «Звонкая как морская волна, хорошая ты моя». «Звонкая как морская волна» звучит в моей голове. «Звонкая как морская волна» ликует в моей голове. Скачу по лестнице и ликую. «Звонкая как морская волна». Она Вера. Та самая, что умела водить машину и лихо обращалась с браунингом. А пишет он - тот самый вечный сноб и одиночка. Вечный насмешник и мизантроп. «Звонкая как морская волна». Он ловит бабочек в сачок, переоткрывает русскую литературу для Европы и Америки, для себя самого же – завиток на шее Карениной важнее всего сельского хозяйства. Он стоит на воротах в Тринити-колледже и на страже своей любви в предвоенном Берлине. Она звонкая как морская волна, а он настоящий дар. Владимир Набоков. Подобно его же Лолите его имя раскалывается на языке и обволакивает рот. А его жизнь - как кубик Рубика или шахматная игра складываются в прекрасную партию. Переплетя литературу, науку и жизнь, он делает финт и показывает это всем. А в Петербурге, на его других берегах, говорят память, квартира. Музей. Безликий, почти пустой. На некогда роскошной лестнице почти живой фикус. Бабочки, книжки, уцелевшие вещи семьи и времени. В музей надо приходить влюбленной. И в Набокова и в кого-то рядом. Я хожу, брожу. И тут все оживает. Надо просто изобрести звезды. Затрепетали бабочки, заслонили весь мир своими крыльями. Зазвучал запах. Звонкий как морская волна.

У каждого читающего есть мечта об идеальном писателе и книге. И он насмешливо смотрит с фотографии в Берлине 1934 года чуть наклонив голову, а рядом сутулящаяся Вера. И мир звонкий как морская волна.




146. Ирене Крекер, публицист. Германия

Ностальгия

– Вы как, любите Россию?

– Очень.

– То-то же. Россию надо любить. Без нашей эмигрантской любви России — крышка.

В. В. Набоков. «Машенька»

Никогда не думала, что Женевское озеро в Швейцарии такое красивое и безбрежное. Экскурсовод рассказывает о городах Веве и Монтрё, а мы идём по цветущей набережной, фотографируемся у памятников известным людям, посещавшим эти места: Чарли Чаплину, Николаю Гоголю, Фредди Меркьюри…

Замираю перед памятником Владимиру Набокову. Знаю, что писатель прожил с семьёй в городе Монтрё последние 15 лет, но встреча с ним сегодня на этой солнечной набережной оказалась для меня неожиданностью. Ведь именно здесь он пишет известные романы «Бледное пламя» и «Ада, или Радости страсти».

Думаю о жизни писателя, до последних дней считавшего себя русским, и вдруг остро, до боли в сердце, осознаю, что с его судьбы, в каком-то отрезке времени, списана и моя. И как будто слышу его голос, спокойный, но необычно грустно звучащий: «тоска по родине. Она впилась, эта тоска, в один небольшой уголок земли, и оторвать её можно только с жизнью».

«И "что делать" теперь? – это уже набоковский лирический герой книги «Дар» направляет вопрос к моему разуму и сердцу. – Не следует ли раз и навсегда отказаться от всякой тоски по родине, от всякой родины, кроме той, которая со мной, во мне, пристала как серебро морского песка к коже подошв, живёт в глазах, в крови, придаёт глубину и даль заднему плану каждой жизненной надежды? Когда-нибудь, оторвавшись от писания, я посмотрю в окно и увижу русскую осень».

О произведениях Владимира Набокова говорят уже несколько десятилетий, но, многие мои соотечественники по России, да и Германии лишь понаслышке знакомы с содержанием его романов, а о том, что писателя четырежды представляли к Нобелевской премии, узнают сегодня впервые.

Слышу через микрофон слова писателя: «Моя личная трагедия, которая не может, которая не должна быть чьей-либо ещё заботой, состоит в том, что мне пришлось оставить свой родной язык, родное наречие, мой богатый, бесконечно богатый и послушный русский язык ради второсортного английского». Слушаю и думаю о своей трагедии, которая заключается в том, что я осталась за границей в течение четверти века верна русскому языку, но от этого моя трагедия, как автора книг, не уменьшилась. Жестокая правда жизни Набокова в том, что, прожив вдали от родины почти шесть десятилетий, он испытывал чувство ностальгии. Человек – живой организм. Ему нужно приспосабливаться к культуре, образу жизни местного населения, традициям, обычаям, языку. Такова судьба каждого, покинувшего родные места не по своей воле. Набоков хорошо владел французским и английским языками, но несмотря на это, он испытывал неудовлетворение от того, что вынужден писать не на родном языке.

Можно ли Владимира Набокова считать русским писателем? Да, он – русский по рождению в Петербурге. Первые почти 20 лет прожил в России. Там издаёт первые стихи. В эмиграции им написано восемь романов на русском языке. Если его не считать русским, то тогда каким – русско-американским? Ну, а как в таком случае быть с двадцатью годами жизни в Германии, ещё почти шестнадцатью – в Швейцарии?

Испытав в первые годы эмиграции такие потрясения как смерть горячо любимого отца, полуголодное проживание в Берлине, он научился принимать действительность такой, какая она есть, но при этом нашёл для себя путь спасения, уйдя в мир, созданный воображением, идущем параллельно реальному. Его родственник, барон Э.А. Фальц-Фейн, эмигрировавший в 1918-ом году, напишет позже в своих воспоминаниях о том, что лишь горстка эмигрантов смогла ассимилироваться в чужой стране по причине знания языка. Так, его, барона Лихтенштейна, «французский язык был лучше, чем у самих французов, как английский у Набокова, на котором он написал «свою «Лолиту» после неудачных попыток заработать на жизнь в русских эмигрантских изданиях».

Подводя итог очередного периода жизни, Владимир Набоков скажет: «Я горжусь тем, что никогда не стремился к признанию в обществе. Я никогда в жизни не напивался. Никогда не употреблял мальчишеских слов из трёх букв. Никогда не работал в конторе или угольной шахте… Ни одно учение или направление никогда не оказывали на меня ни малейшего влияния». Он – прекрасный семьянин, идеал для сына Дмитрия, родившегося в 1934-ом году в Берлине. Сын стал его надеждой, переводчиком и наследником. Жена Вера Солим – любимая женщина, посвятившая ему жизнь. Единение душ, мыслей, интересов – счастье и опора, которыми одарили писателя небеса. Может, потому и выжил на чужбине.

Писатель всё сказал о себе при жизни, чтобы потом не слагали басен и легенд, но не рассчитал. Кто-то всё же первый отметил таинственность его личности и загадочность его произведений, и критики до сих пор не оставляют писателя в покое, пытаясь разгадать его тайну. А он ответил на этот вопрос ещё в «Предисловии» к книге «Другие берега», недвусмысленно написав, что не надо в его героях пытаться найти черты автора. Они вымышлены – его герои, по крайней мере, он никогда не знал двенадцатилетнюю девочку Лолиту… Скандальная слава, приобретённая в результате написания романа «Лолита», до сих пор не всеми признана как положительная. Российская общественность, воспитанная на высоких нравственных идеалах, вряд ли бросилась читать роман сразу после его опубликования в России. Эта правда касается и меня.

Набоков – человек, добившийся всего своим трудом, обладающий талантом художественного слова, создавший свой собственный художественный стиль и в то же время – загадка, тайна, от которой ключ он унёс с собой. «Я люблю шахматы, однако обман в шахматах, так же как и в искусстве, лишь часть игры; это часть комбинации, часть восхитительных возможностей, иллюзий, мысленных перспектив, возможно, перспектив ложных. Мне кажется, что хорошая комбинация должна содержать некий элемент обмана».

После поездки на Женевское озеро частью моей жизни стало изучение психологии героев Набокова, их идей и мыслей. Факты биографии писателя помогли понять, что в отношении своих персонажей он – сторонний холодный наблюдатель-критик, оценивающий свою жизнь с точки зрения пережитого. Известны его слова о себе: «Цветная спираль в стеклянном шарике – вот модель моей жизни» Чем старше становился писатель, тем критичнее пересматривал он каждый прожитый отрезок времени, всматриваясь чутким взглядом художника в создаваемые им творения и одновременно гипнотизируя нас, читателей, анализом явлений повседневности, в которой проходит жизнь каждого, с различиями, проявляющимися лишь в индивидуальных особенностях биографий.

Талантливый человек – он всегда талантлив. Не смотря на сложившуюся жизненную ситуацию, Владимир Набоков вышел из неё победителем. Он преодолел языковой барьер и создал новый литературный стиль, вместивший в себя лучшие традиции русской и американской литературы. И сегодня Владимира Набокова знают и считают своим и в Америке, и в России, и в Швейцарии, и в Германии.



145. Татьяна Резцова, учитель литературы. Санкт-Петербург

Scabiosa шершавая, или Мои тенистые воспоминания

Тенистые воспоминания,
Из коих , между тем, исходит свет,
Которым весь наш путь земной согрет.

У.Вордсворт, "Ода об откровениях бессмертия по воспоминаниям раннего детства"

Долго они мучали меня, скабиозы из "Слова". Глаз зацепился - и всё: смутное знание этих цветочков. Потом, когда увидела их в ботаническом определителе, узнала помадки, любимые с детства: так сладко было в июле подсасывать бледно-лиловую цветочную лепёшечку. И конечно, уж, когда дочери мои подросли, я показала им и скабиозу, и шмеля, летавшего над ней словно на ниточке, и серый валун на правом берегу Оредежа.

Как мы любили всё это в 1999 году! Лето выдалось жарким, шестилетняя Маша неплохо плавала, и мы легко переплывали реку, чтобы загорать на лугу среди скабиоз и ромашек. Никакого дворца Васильевых ещё не было рядом с лесным заказником, наши валуны никто ещё не тронул – мы одни наслаждались всей этой красотой. Бабочки тоже облюбовали это безлюдье, и Маша бегала за ними с сачком из платка. Ане было двенадцать, она была стихийная упорная фантазёрка: учила язык эльфов, прочитав перед этими Толкина, и Кэррола, и "Аню в стране чудес". Обе мои барышни любили наши вырицкие леса, речку, лето - и однажды мы вместе придумали сумасшедший план: добраться по Оредежу из Вырицы до Выры, побродить в тамошних болотах, там, где водятся набоковские ванессы и прочие перламутровки.

У меня-то был свой расчёт - увидеть в Рождествено усадьбу Рукавишникова и дом, несколько лет уже как сгоревший. Зачем? Не знаю… наверное, хотелось мне понять, как, откуда получились и бархатно-чёрные ангельские крылья, и гибкие оранжевые звери в чёрных крапах, травы, которые взлизывали по стволам, словно языки огня…Я была романтическая учительница литературы и уже читала своим ученикам набоковский рассказ "Слово". Нечасто бывает, когда на уроке в который раз всё в тех же местах у меня перехватывает горло и у них тоже перехватывает. А потом они додумывают опущенное окончание рассказа- и ты понимаешь, что их задело, что они тоже печалятся о судьбе нашей Родины и тоже вспоминают вещи маленькие, простые, но такие родные: тетрадку, солнечный блеск пословиц, цветущую липу.

Мы с дочками точно об этом вспоминали, вернее, просто знали: у нас цветёт липа. А через лесок живет Кушнер, чьи родители дружили с нашей бабушкой Давыдовной. И где-то рядом двенадцатилетний мальчик Набоков ловил бабочек. Это было незыблемо…всегда, понимаете? И да, мы жили как в сказке.

Как в сказке, на пути к Набокову мы проходили мимо гротов и пещер нашей удивительной реки с её красными берегами. Мимо Ласточкиного места со всем купальным смехом и трепетом детей и рыб, с рябиной, нависшей над водой, гроздьями своими словно отбивающими ход лета: эй, девчонки, скоро середина августа! Мимо обрыва - отсюда с тарзанок прыгают в воду отчаянные купальщики… Мимо Лялина луга: что в Вырице, что в Выре есть Лялин луг- пышно заросшая поляна с широким спокойным входом в воду красного пляжа. Мимо берёз и сосны…вызывающе охристых на фоне зелёного подлеска. Есть что-то магическое в наших оредежских пейзажах.

В зенитные июльские часы солнце ослепительно, и берегом мы шли, из света в тень переступая. Загорелые руки-ноги мелькали передо мной, блики от воды- солнечные зайчики - дрожали на спинах девчонок. О чём они тогда говорили? О чём думала я? Надеюсь, ни о чём, надеюсь, мы просто наслаждались летом. Мимо пронесся велосипед, прозвенел памятным звоночком. Helvetia, что-то попроще, конечно, но спицы блестят и коленки коричневые, в розовых метках царапин, как и сто лет назад, ну то есть всегда.

Вот на Лугу шоссе. Крутые набоковские тучи как-то отчётливее обозначились у моста- надо торопиться на автобус. Неужели будет гроза? Но нет, ближе к Сиверской тучи отошли, и мы, радостные, побежали к плотине. Полузаброшенная, как и многое из советского коммунального прошлого, плотина по-прежнему впечатляла мощью водного потока: красноватая вода лениво пенилась со стороны запруды- и бешено вырвалась с другой. У плотины всегда гулкое прохладное эхо, его так славно вызывать хором!

Мы всё ближе к батовским болотам; ну, где тут бабочки с тёплым отливом сливы созревшей? Да вот же oна, vanessa antiopa, села на берёзовый ствол.

Лови её, Маша! Улетела. Нет, не увеличится настенный дачный коллаж на веранде с длинными скрипучими половицами. Зато в бесконечном жизненном сериале навсегда закрепились и эта бабочка, и скабиоза шершавая, и наша набоковская река Оредеж, так узнаваемая и в "Других берегах". До Рождествено мы тогда не дошли: гроза нас всё-таки догнала.

Может, и к лучшему, что не дошли?

Аня и Маша выросли, и много чего было, а я всё читаю своим ученикам уже не 11, а 8 класса рассказ "Слово". Что за магия в нём? Свет и тени жизни - вот что я вижу и в рассказе, и во всём чёрном огоньковском многотомнике, который был издан к столетию В. В. Набокова.

Максимальный объем памяти! О этом же говорил в своих лекциях и публикациях мой университетский преподаватель, замечательный учёный и популяризатор литературы Б. В. Аверин (в разговоре о Набокове очень уместно будет помянуть Бориса Валентиновича, недавно от нас ушедшего).

Набоков – гений тотального воспоминания.




144. Артем Комаров, журналист. Саратов

Набоков и Мандельштам

Набоков. Мандельштам. Оба имени всемирно известны. Это два гения, две величины русской литературы сделали неизмеримо много для русской культуры и поэзии XX века. Оба так и не стали Нобелевскими лауреатами, хотя имели на то все основания. Эти две личности ощутили на себе весь ужас советской системы: один умер 2 июля 1977 года в эмиграции, другой скончался 27 декабря 1938 года в пересыльном лагере. Один издавался на родине, главным образом, после развала Советского союза, другой – реабилитирован посмертно: по делу 1938 года – в 1956 году, по делу 1934 (за антисталинскую эпиграмму «Мы живем, под собою не чуя страны») – в 1987 году.

В нашем эссе мы будем говорить о Набокове, как о поэте, прежде всего. Поэзия Набокова представляется нам на сегодняшний день малоизученной, недооцененной. Как писал другой классик русской литературы - Андрей Битов: «читайте же стихи Набокова, если вам непременно надо знать, кто был этот человек. Он исповедовался в стихах своих довольно. Вы увидите Набокова и плачущим, и молящимся». Вот, например, стихотворение из сборника «Два пути» (1918):

Дождь пролетел и сгорел на лету.
Иду по румяной дорожке.
Иволги свищут, рябины в цвету,
Белеют на ивах сережки.

Воздух живителен, влажен, душист,
Как жимолость благоухает!
Кончиком вниз наклоняется лист
И с кончика жемчуг роняет.

В этом плане примечательны слова самого Набокова: «Моя память очень цепкая в отношении игры света, предметов и сочетаний предметов… К примеру, на станции стоит поезд, я смотрю в окно и там, на перроне, вижу камушек, вишневую косточку, обрывок фольги – я вижу их так ясно, что кажется будто они не изгладятся из моей памяти никогда. И все так просто забываешь даже, как на это смотрел. Но как все это вспомнить? Наверное, связав с чем-то другим». Таким образом, Набокову, как настоящему художнику, наделенному силой восприятия, внутреннего миросозерцания, очень важно было запечатлеть неповторимое мгновение любым возможным способом. Отсюда, если проводить логическую цепочку дальше, зарисовки у себя в блокноте чешуекрылых (бабочек), и камера обскура, и полет фантазий («Дар»), и рефлексирование («Другие берега»).

Вот, и Осип Мандельштам пишет:

На меня нацелилась груша да черемуха-
Силою рассыпчатой бьет меня без промаха.

Кисти вместе с звездами, звезды вместе с кистями,-
Что за двоевластье там? В чьем соцветьи истина?

Казалось бы, как подчеркивал Владимир Набоков, «истина – одно из немногих русских слов, которое ни с чем не рифмуется», но нет: Осип Эмильевич гениально доказал обратное, срифмовав слово «истина» утонченным словом - «кистями».

Интересно, что критик Ирина Роднянская так писала о Набокове-поэте: «Набоков – поэт, не выработавший своей стиховой интонации, своего стиля речи, он, следуя в общем за Буниным, то делает вылазки в сторону любимого им Ходасевича, то сносится ветром в сторону нелюбимого им Пастернака. <…> Первое, что поражает в его стихах и от чего сжимается сердце, - это непомерная, прямо-таки маниакальная сила ностальгии, не покидавшей Набокова до смертного часа, сила тоски, для многих, наверное, неожиданная в том, кого привыкли считать благополучной двуязычной знаменитостью». Эта тоска по Родине характерна для многих стихотворений Владимира Владимировича, приведем ради примера стихотворение 1924 года «К Родине»:

Ночь дана, чтоб думать и курить
и сквозь дым с тобою говорить.

Хорошо... Пошуркивает мышь,
много звезд в окне и много крыш.

Кость в груди нащупываю я:
родина, вот эта кость - твоя.

Воздух твой, вошедший в грудь мою,
я тебе стихами отдаю.

Синей ночью рдяная ладонь
охраняла вербный твой огонь.

И тоскуют впадины ступней
по земле пронзительной твоей.

Так все тело - только образ твой,
и душа, как небо над Невой…

В этом стихотворении предстает родной Петербург, так скоро покинутый, похожий больше на сновидение, в нем мысли о детстве и юности, угол родного дома, памятные места. Как справедливо замечает Роднянская, «Россия для него почти всегда сжимается до усадьбы его детства, прелестного сияющего дня или теплого вечера среди этих кущей и лугов, - тут слышна нота трогательная и эгоцентрическая одновременно… Кажется, не лишись он России, его стихописание было бы на три четверти беспредметным».

А в стихотворении 1939 года «К России» Набоков напишет:

Отвяжись, я тебя умоляю!
Вечер страшен, гул жизни затих.

В другом стихотворении, на сей раз,- Мандельштама, тоже речь идет о городе над Невой:

В Петербурге мы сойдемся снова,
Словно солнце мы похоронили в нем,
И блаженное, бессмысленное слово
В первый раз произнесем.

В черном бархате советской ночи,
В бархате всемирной пустоты…

Здесь видны нотки ностальгии, нотки грусти, на фоне «черного бархата советской ночи». Самое интересное, что Осип Эмильевич так и не покинул советскую Россию, разделив ее тягостную судьбу.

Но коснемся, однако, связей в линиях жизни Набокова и Мандельштама. Как пишет А. Зверев, автор книги из серии ЖЗЛ «Набоков», «с Мандельштамом его многое связывало: оба петербуржцы, и как поэты - приверженцы родственных принципов («танец вещей, являющихся в самых причудливых сочетаниях»). Оба тенишевцы. Правда, Мандельштам был в Тенишевском училище гораздо раньше, чем Набоков, и знакомы они не были. Вообразив невозможную их встречу в рекреационном зале учебного корпуса или на заседании какого-нибудь из многочисленных кружков, которыми славилось это учебное заведение (Набоков их никогда не посещал, презирая происходившие там чтения «исторических рефератов» с либеральным душком), нельзя не пожалеть, что встреча не состоялась: верность тенишевскому братству Набоков хранил всю жизнь, с одним из его последних представителей, жившим в Израиле Самуилом Розовым, переписывался еще и в 70-е годы. Но к тому времени, как домашний шофер впервые привез его по Невскому и Караванной на Моховую, Мандельштам, который был восемью годами старше, успел съездить в Париж и провести два семестра в Гейдельберге, напечатался в «Аполлоне», о чем мечтали все молодые поэты, и был представлен столичному интеллектуальному сообществу на легендарной башне Вячеслава Иванова».

Подводя итог, в очередной раз вспомним о трагической гибели Мандельштама. Спустя годы Владимир Набоков скажет так: «Возможно одним из самых печальных случаев, был случай Осипа Мандельштама – восхитительного поэта, лучшего поэта из пытавшихся выжить при Советах, - эта скотская и тупая власть подвергла его гонениям и, в конце концов, загубила в одном из далеких концентрационных лагерей. Стихи, которые он героически продолжал писать, пока безумие не затмило его ясный дар, - это изумительные образчики того, на что способен человеческий разум в его глубочайших и высших проявлениях. <…> И когда я читаю стихи Мандельштама, написанные при мерзостном правлении этих скотов, я испытываю подобие беспомощного стыда за то, что я волен жить, думать, писать и говорить в свободной части мира…Вот те единственные минуты, в которые свобода становится горькой». За все в этой жизни приходится платить…


143. Александр Евсюков, писатель. Москва – Щёкино, Тульская область

Апокриф

Когда поднимался по каменной лестнице, как подуставший за день, но неизбывно восторженный ротозей, я то и дело оглядывался на берег озера, ожидая впечатлений от скорого заката над ним. Тщательно готовился и уже отгораживал в душе место для чего-то особенного. Как же – настоящий закат над Швейцарской Ривьерой…

И тут, споткнувшись, вдруг вскинулся и уперся в него взглядом. Старик в тёмном костюме величественно спускался по лестнице мне навстречу, постукивая по ступеням тростью. Мою застывшую фигуру он заметил несколькими мгновениями позже. Поправил очки на носу, стараясь выглядеть совершенно невозмутимым, но по какому-то странному наэлектризованному подрагиванию пальцев на рукояти и по приподнятому с вызовом тщательно выбритому подбородку я понял, ощутил, что он опасается слежки, а извечно близорукие, но падкие на мишуру поклонники привычно раздражают. Но мой растерянный взгляд его неожиданно успокоил. Он даже вернул занесённую было ногу на ту же ступень.

Казалось, он вымерял меня сверху донизу, потому что не мог сразу определиться – достаточно ли я чудаковато выгляжу и существую на этой земле, чтобы промелькнуть на задворках его новой ослепительной книги. До этого я никогда не выделял такого взгляда, но тут почувствовал на себе прицел профессионального коллекционера, восторженный и холодный одновременно расчет энтомолога. Достойный ли это экземпляр, чтобы потратить на него несколько точных и убийственно аккуратных движений: пододвинуться ближе, накрыть сачком и, полюбовавшись, удостоверившись, проткнуть иголкой? Получится ли выманить из него что-то стоящее за разговором? Или достаточно ограничиться внешностью и додумать черты характера? Его очки в отблеске солнца вдруг показались мне странной двойной лупой. Не в силах сдержаться, я нервно рассмеялся. Он, напротив, поджал губы.

Мы стояли друг напротив друга, вглядываясь.

- Это вы? – наконец, прошептал я по-русски. - Тот писатель…

Он возмущенно качнул головой. Я не мог решить, стоит ли настаивать на своём интересе или лучше сразу извиниться и проскользнуть мимо, исчезнуть из его жизни.

- Иди, - сказал он твёрдо, но так глухо, что я не сразу понял на каком языке.

Сделав несколько шагов вверх, пропустил его. Не слыша отчётливых звуков, почувствовал тяжёлую одышку. Несмотря на пропасть в несколько десятилетий, я уже понимал, что значит нехватка кислорода, особенно после того, как мне перебили нос в нелепой драке, начинавшейся как всего лишь игра.

Трость постукивала по ступеням вниз. Я не выдержал и обернулся. А может быть, он вовсе не охотился за свежим персонажем, а только жаждал увидеть хоть крохотное отражение сокровенного себя в другом? Увидел ли?

Он тоже остановился, но вверх так и не взглянул. Его фигура, как призрак, скрылась за поворотом, а сверху донесся неясный шум. Я прислушивался, пока не различил.

«Ему же нельзя никуда выходить… Нельзя, нельзя…» - голоса пронеслись над верхом лестницы и свернули куда-то мимо.

Был ли в тот вечер закат, я не запомнил.

А теперь – вот что. Отставим в сторону эту маленькую шахматную партию воображения. Я, конечно, не мог с ним встретиться, даже будучи младенцем. Потому что родился с опозданием больше, чем пять лет. И потому что телесно принадлежу к первому поколению, выросшему уже на постсоветском пространстве, для которого «Лолита» или «Защита Лужина» никогда не были запретными плодами с цензурного дерева, передаваемыми в подслеповатой распечатке на одну ночь. Наоборот – их можно было совершенно легально взять в городской библиотеке на целых две недели, чтобы раскрыв книгу, поразиться чему-то небывалому. Например, истории хрупкого робкого человека со способностью гения и его защите от мира, защите, которая многими вокруг воспринимается как нападение. Или мечте о русской любви – Машеньке, к которой герой стремится и от которой бежит по городам и континентам, чтобы однажды встретиться с недоступной доступностью Лолиты и разбиться об неё…

Мне видится какая-то высшая логика в том, что умер он именно в Швейцарии, в стране с четырьмя государственными языками, где когда-то родился его порочный и беззащитный, циничный и мятущийся Гумберт. «Моя голова разговаривает по-английски, моё сердце — по-русски, и моё ухо — по-французски», - так характеризовал себя писатель-полиглот. И этот многоязычный успех должен был стать его особенным эксклюзивным достижением. Видимо, поэтому он при каждой возможности укалывал «старину» Джозефа Конрада, польского шляхтича и моряка, осмелившегося взойти на Олимп английского неоромантизма.

Он язвительно отчитывал писателей, авторитет которых казался незыблемым. Могло показаться, что это его «амплуа». Тем ценнее отзывы, подобные этому: «"Татарская пустыня" Буццати, без сомнения, шедевр. В романе есть всё, из чего складывается Литература как таковая. Знаю, от меня это слышать странно, я вообще редко кого хвалю…». В самом деле, великолепный роман!

С точки зрения строгой и плоской реальности наша встреча была невозможна. И при всём при этом где-то в параллельном мире она, конечно, состоялась. Встреча с мастером на лестнице одиночества.


142. Дарья Трайде, писательница и журналистка. Минск

Набоков: ложное презрение

Владимир Набоков был не только писателем, но и режиссером – каждое свое интервью он искусно ставил, продумывал в деталях, плетя паутину запретов и страховок от неожиданного. Беседы с журналистами проходили по определенной, не знающей исключений схеме: список вопросов нужно было отправлять заранее, ответы подлежали строгой вычитке. Даже субъективные впечатления интервьюера корректировались: если описание, оценка, предположение журналиста казались Набокову неверными, неуместными и не имеющими под собой почвы, абзац вычеркивался, а руководство газеты или журнала получало письмо с фейерверком насмешек, гневных выпадов и строгих ультиматумов на будущее.

Казалось бы, писатель удалил со сцены все взгляды на себя, не совпадающие с собственным, оставил строгие и точные суждения, не допускающие иного чтения, кроме буквального. Однако некоторые утверждения от навязчивого повторения стали звучать с незапланированным эффектом и нежеланными для Набокова смыслами.

Фигуры, которые писатель из раза в раз едко высмеивает, кажутся куда более близкими, чем он пытается показать. Защищая от пошлости и подделки собственное жизненное пространство и искусство вообще, Владимир Набоков без устали разъяснял, что он причисляет к предметам неподлинного бытия. Но почему он, эгоцентричный до крайности, не подвергающий себя сомнению, так нуждался в этих антипредметах, в беспрестанном озвучивании напряжения между ними и собой? Почему то, что называлось им незначительным, становилось темой постоянного обсуждения, точкой отталкивания, необходимой для ощущения себя отдельным, отдаленным от них на безопасное расстояние?

Маниакальные повторения, постоянная привязанность его речи к лжемиру как важнейшей (и, вероятно, весьма ранящей) теме, открывают в Набокове хрупкость, уязвимость и связанность с другими, которую он отрицал. Интервью и предисловия, выхолощенные от чувств и авторитетов, призваны нарисовать человека, основания бытия которого находятся внутри него самого, эдакого почти-бога, неуязвимого для кровавых водоворотов века. И только в романах он, прикрывшись литературоведческой формулой «герой не тождественен автору», позволяет себе любовное, сокровенное, глубинное, человеческое. В романах – и между строк, между слов, выдавая себя этим маниакальным говорением о ненавистных пустотах в мировой красоте.

Среди попавших в немилость числились и Сартр, и Хемингуэй, и Фолкнер, и Паунд, и Вирджиния Вульф...Список можно продолжать очень долго. Однако чаще всего от писателя доставалось Достостоевскому и Фрейду.

Намеки, пародии и прямая критика в адрес Достоевского и Фрейда звучат так часто, что это мало похоже на сугубо идейное противостояние. Эти две фигуры не только неизменная часть любой беседы для журнала – они перетекают в романы, там и тут показывая бороду, пыхтя трубкой, поправляя очки. Набоков декларировал, что относится к трудам Фрейда как к смешному неумному вздору – и делал саркастичные намеки на «венского шарлатана» почти во всех своих крупных произведениях. Стилистику и темы Достоевского называл истеричной ерундой – и посвятил доказательствам целый роман («Отчаяние»). Режиссер, утверждающий, что эти персоны не достойны сцены, раз за разом выводил их на свет рампы, давал им голос, плоть и кровь.

К чему эти внутрироманные повторения собственных интервью и лекций? Своих читателей Набоков вряд ли считал дураками, которых нужно патерналистски беречь от плохих компаний, – изощрённые композиционные лабиринты, загадки для полиглотов, постоянная игра с образами повествователя и автора говорят о том, что для своего читателя Владимир Набоков раскинул прекрасный и сложно устроенный сад, красоту которого в полной мере может оценить лишь острый разум.

Объекты столь навязчивого развенчания выбраны относительно личного. Вряд ли всеобщей гармонии мироустройства сильнее всего угрожали Фрейд и Достоевский, вряд ли только эти фигуры определяли XX век в самых ненавистных Набокову проявлениях, вряд ли именно они угрожали стилистическому величию литературы. Кажется, что эти персоналии затрагивали писателя лично, не давали покоя в каких-то потаенных и страшных уголках, которые он не мог осветить даже перед самим собой.

Слово «нимфетка» настойчиво напрашивается в качестве ключа к вопросу. Судьбы маленьких девочек в романах Достоевского напоминают о юных набоковских героинях. Фрейд, изучавший сексуальность как основу человеческой личности, наверняка бы не оставил без внимания этот неутомимо звучащий мотив.

Разумеется, речь не идет о том, что Набоков занимался сексуальными практиками с детьми – напротив, это кажется сомнительным. Однако тема, безусловно, эстетически привлекала писателя, как бы он ни утверждал свое этическое осуждение в интервью и предисловиях к «Лолите». Если в «Камере обскуре» совратитель Мюллер пошляк, то Гумберт Гумберт, неназванный герой «Волшебника», Адам Круг и действующие лица «Ады» совсем не таковы. В них вложено поэтическое видение красоты, страсть к ткани времени, к ее зыбким изменчивым складкам. Вероятно, Набоков и сам был изрядно смущен тем, что из раза в раз книга требовала раздетой дрожащей нимфетки, но сопротивляться этому не мог.

Еще один излюбленный предмет набоковского недовольства – вовлеченность писателей в политические и социальные вопросы. По теории Набокова, русская литература утратила величие именно с приходом остросоциальных произведений. Маленькие люди, знающие, кто виноват и что делать, вызывали у писателя раздражение, радетели о всеобщей судьбе – насмешку. К американской литературе он подходил с той же меркой, в пух и прах разнося истории о расовой и любой другой дискриминации. Не раз Набоков выговаривал своему другу Эдмунду Уилсону за то, что тот любил Фолкнера – у самого Набокова классик американской прозы уважения не вызывал. Произведения «с идеей», с претензией на анализ политического, с борьбой социальных интересов казались ему далекими от литературы.

При этом сам Набоков пишет антиутопию «Под знаком незаконнорожденных», в предисловии к которой неубедительно и многословно пытаясь доказать отсутствие связи между тиранией «Партии Среднего человека» и Советским Союзом. Затем, в одном из интервью американской прессе, писатель признается, что этот роман и «Приглашение на казнь» – осмысление диктаторских режимов в Германии и России. Уилсон счел «Под знаком незаконнорожденных» неудачным романом – он писал Набокову, что тот имеет поверхностные представления о политических процессах и природе тирании, напоминает, что прежде Владимир и сам считал подобные произведения недостойными поделками.

Кажется, ни в чем из безапелляционно сказанного Набоков не выдерживал последовательности. Декларируемое презрение выдает глубинную связь, а настойчиво отрицаемое с завидным постоянством воспроизводится внутри его жизни, его интервью и романов, словно без этой тени невозможно сказать о солнечном круге, о крутом вираже весенней дороге, о молодой девушке, развязно жующей жвачку и не ведающей, какие страшные одиссеи ее ждут.


141. Дарья Трайде, писательница и журналистка. Минск

Реальное и вымышленное пространство в романах Набокова

«Я американский писатель, рождённый в России, получивший образование в Англии, где я изучал французскую литературу перед тем, как на пятнадцать лет переселиться в Германию».

В. Набоков

Все романы Владимира Набокова одной ногой стоят на землях реально существующих стран.

«Машенька», «Король, дама, валет», «Защита Лужина», «Подвиг», «Камера обскура», «Отчаяние» «Дар» – это Германия в тумане тоски и памяти о России. «Приглашение на казнь» «Под знаком незаконнорожденных» – тоталитарные государства, навеянные СССР и, возможно, гитлеровской Германией. «Лолита», «Пнин», «Бледный огонь» – Америка, открывающаяся взору эмигранта. «Просвечивающие предметы» – Швейцария. «Ада» и «Взгляни на арлекинов!» – это Соединенные Штаты России, синтезированная к концу жизни родина, апофеоз слияния реального и нереального, потерянный рай детства и баснословные обретения зрелости.

Особняком стоит «Истинная жизнь Севастьяна Найта» – произведение-путешествие, где действие разворачивается на фоне стремительно меняющегося за окном пейзажа, в движении, в пограничье. Места там ускользают, перемещаются из реального мира в поле игры, загадки, переплавляются в удивительный лабиринт, характерный для зрелой набоковской прозы. Подспудный сюжет книги – внутренние борения ее творца: расставание с русским языком и обретение нового словаря, иной грамматики. Севастьян Найт, сын русского офицера и англичанки, находится между двух миров, как и сам автор, пишущий свой первый англоязычный роман.

Набоков отрицал правомерность восприятия художественного произведения как автобиографического, в чем был, безусловно, прав. То, что близко к опыту автора, преломлено художественной волей, и, отыскивая проблески сходства между романом и его творцом, нельзя забывать, что биография лишь отразилась в неверном и таинственном хрустале дара. Но – отразилась. При всей условности воспроизводимой в романах реальности, она сохраняет черты существовавшего, ненавидимого и любимого. Сотворенное и творящее соприкасаются, перенося бессмертие из книги в жизнь.

Все свои романы Набоков написал в эмиграции.Потерянный рай русского дома невралгической болью отдается в ранних произведениях, позже утихает до ласковой памяти, которая длится на фоне американской жизни, мифологизируясь и сливаясь с напластованиями более зрелых впечатлениц. Библиография Набокова – это летопись эмигрантских скитаний, параллельная, надмирная попытка вжиться в новый дом, выстроив его по образу и подобию родового поместья. Серые немецкие улицы, бедные арендованные комнаты и замкнутый мир обеспеченных бюргеров сменяются пьянящим простором Соединенных Штатов, изобильной земли для бабочек и литературных карьер. Герои-эмигранты подмечают то, что для местных стало молчащей, незначимой деталью пейзажа. Сквозь отсутствие привычки им открываются приметы эпохи, страны и нации, часто предостерегающие и провидческие.

Перемещения писателя и связанные с этим трансформации – подспудный мотив набоковской прозы. Герои двигаются как в географическом, так и в метафизическом смысле – траектории духовного поиска, открытия или падения, разворачивается с неумолимостью судьбы. Герой, изнутри которого мы видим роман, не всегда является нарратором – почти все крупные произведения написаны от третьего лица. Набоков редко переносит читателя в сознание одного персонажа, предпочитая наблюдать со стороны, открывать правду не лобовой ремаркой, а на стыке двух полуправд, лукавств, в микрокосме детали. Настойчивое «я» звучит только от опасных полубезумцев (Гумберт Гумберт, Кинбот), которых нужно все время ловить на слове, следить за руками, как при игре в наперстки. Ненадежный рассказчик – одна из любимых карт в этой игре, где место действия уходит из-под ног, лица расплываются и путаются, где каждое слово может казаться принадлежащим нескольким мирам – поди выбери.

Ещё одна важная романная территория у Набокова – это территория детства, пространственно-временная категория, включающая в себя несколько точек обзора: ностальгическую, проникающую внутрь, и любующуюся, часто до сладострастия, внешнюю.

Для зрелого творчества Набокова характерна устойчивая пространственно-временная диспозиция персонажей. Девочки-нимфетки и стареющие мужчины – важнейший нерв напряжения сюжетов. Молодые и взрослые женщины у Набокова условны, не наполнены светом жизни, молодые мужчины в качестве главных героев его не интересуют. Главный герой-мужчина входит в лета вместе со своим автором, и его романтический интерес всё сильнее смещается в сторону нимфеток. Можно только догадываться, как драма романных королевств у моря связана с пляжами Биаррица и искусанной комарами тонкой шеей Колетт, можно и вовсе оставить этот вопрос в стороне – всё равно на странной границе между сотворенным и реальным не найти форпостов и предупреждающих надписей.

Замечая вуаль реального в литературе, важно обозначить свои мотивы. Отслеживать перипетии жизни автора, по нити выбирая их из романов, – занятие неблагодарное. Понять характер разума романиста, услышать восприимчивые струны его особенной, редко сказанной красоты – более реальная и плодотворная задача. Романные пространства позволяют изучить реальность места и реальность самого автора не в буквально географическом, историческом или биографическом смыслах, но в их глубинном бытии, абсолюте, максимальном напряжении и раскрытии.

Читатели и литературоведы вглядываются в зыбкие тени возможной правды (как мы привыкли ее понимать), но писатель невозмутим и спокоен: пустив персонажей гулять по заповедным тропинкам жизни, он обеспечил исчезновение собственных следов.


140. Александра Кучаева, кандидат медицинских наук, писатель. Казань

Её звали Вера

Она посвятила 52 года своей жизни мужу - Владимиру Набокову.

В середине ХХ века, русский по происхождению профессор, Владимир Набоков, преподавал литературу в Корнуэльском Университете. Он никогда не появлялся на занятиях один. Автомобилем, на котором он приезжал в университет, управляла дама, которая сопровождала его на занятиях и выполняла такие специфические поручения профессора, как изобразить мелом на доске портрет или найти определенную страницу из произведения, которое Набоков комментировал. Безусловно, все знали, что она была женой Набокова, но вот объяснение ее присутствия в классе давались самые различные. Некоторые студенты думали, что она была не столько его женой, сколько матерью. Были и такие, которые утверждали, что она была своеобразным телохранителем, и в ее сумочке лежал пистолет, чтобы в случае необходимости применить его; что она была его энциклопедией, если он что-то забывал; что профессор был слеп и она была его псом-поводырем (это предположение было основано на том, что они иногда приходили рука об руку);

Вера Слоним, именно таким было имя этой особенной женщины. Родилась она в 1902 году в Санкт-Петербурге в богатой еврейской семье. В 1921 году, семья Веры покинула страну и поселилась, вместе с семьёй, в столице Веймарской республики - Берлине, одном из излюбленных мест эмигрантов из России. Именно в Берлине Вера познакомилась с Владимиром Набоковым. Несколько дней спустя, окрылённый воспоминаниями об их встрече, он напишет – «И ночь текла, и плыли молча в её атласные струи той чёрной маски профиль волчий и губы нежные твои». Какая девушка устояла бы перед подобным строками? Прекрасная незнакомка решается назначить Владимиру Набокову свидание, на котором…наизусть читает Владимиру его же стихи. Набоков был поражён проницательностью, обаянием, изысканным литературным вкусом, незаурядность суждений молодой девушки, но самое главное, он ощутил в Вере нечто удивительно родственное, ведь она понимала его. С какой благодарностью он отмечает это в одном из своих писем к Вере! «Да, ты нужна мне, моя сказка. Ведь ты единственный человек, с которым я могу говорить – об оттенках облака, о пении мысли – и о том, что, когда я сегодня вышел на работу и посмотрел в лицо высокому подсолнуху,– он улыбнулся мне всеми своими семечками». Вера была очарована Владимиром Набоковым, и внутреннее чутье подсказывало ей, что перед ней – гениальный писатель. Спустя некоторое время пара решает пожениться.

Вера, оставляет свою работу и целиком посвящает себя работе мужа. Перепечатывает, редактирует произведения Владимира Владимировича и сохраняет все копии его произведений.

Преданность Веры была абсолютно осознанной, и, даже узнав в конце 30-х годов, что Владимир был ей неверен, она не изменила ему….

Ирина Гваданини… Об их романе с Набоковым становится известно Вере. Набоков разрывается между семьёй и новым увлечением, женщины в ожидании окончательного выбора писателя. Первой прервала метания писателя Вера. «Раз уж влюблён, будь с ней»,– напишет она в письме. Спустя несколько недель Владимир встречается с Верой, попросив у Гваданини больше не появляться в его жизни. Владимир всегда говорил, что всем, что он имеет, он обязан ей - Вере. Вера Набокова была удивительно красивой женщиной: седой, с алебастровой кожей, с хрупкой, изящной фигурой. Контраст между белыми волосами и молодым лицом был разителен. Забыть ее было невозможно.

Супружеская пара покидает Берлин и переезжает в Нью-Йорк. Вера считает, что, в Соединенных Штатах Набоков сможет полнее реализовать себя, как писатель. То, что Вера смогла сделать для их брака, возможно, для кого-нибудь и может быть оспорено - только не для Владимира Набокова, который, ей поклонялся и наделял ласковыми именами, например, называл ее "моя волшебная сказка".

То, что именно Вера сделала многое для истории мировой литературы – это бесспорно. Именно Вера спасла "Лолиту" от огня, когда Владимир, уставший бесконечно переделывать рукопись, решил уничтожить ее, бросив в камин. Именно она была за рулем Олдсмобиля, на заднем сидении которого и было задумано бессмертное произведение, и именно она правила сцены из того повествования о запретной любви. Эпизод со спасением "Лолиты" от огня, был, вне сомнения, не единственной неоценимой услугой, которую Вера оказала своему мужу. Среди обязанностей, с которыми она великолепно справлялась, было и обсуждение контрактов с издательствами, сбор материала для некоторых будущих произведений. Вера также посылала труды своего мужа издателям и вела с ними переписку

Так, она, например, записала свои воспоминания, касающиеся первых лет жизни их сына Дмитрия, для того чтобы Владимир смог написать свое произведение "Память, говори". Вера занималась переводами работ мужа - переводом на русский язык "Бледного пламени".

Преданность жены Владимира Набокова, не ограничилась лишь литературной деятельностью. Она прекрасно понимала, что художника должно окружать полнейшее спокойствие и позаботилась о каждой мелочи, которая могла сделать более удобной и комфортной жизнь Владимира. Благодаря этому, помимо сочинений, он мог свободно заниматься любимыми увлечениями. Самым страстным из них была ловля и изучение бабочек. Как-то раз он нашёл один редкий образец, но не стал ловить насекомое до тех пор, пока к нему не подошла Вера – чтобы в который раз разделить с ним победу… Им было больше шестидесяти, а они, как юные влюблённые, оставляли друг другу записочки с признаниями любви.

Однажды Владимир Владимирович даже подумал написать роман повествующий об отношениях с супругой, но Вера отговорила его от этой задумки. Вообще миссис Владимир Набоков (как любила называть она себя) очень не любила разглашать подробности своей семейной жизни. Если кто-то начинал допытываться, например, при каких обстоятельствах познакомились супруги, она всячески уклонялась от продолжения беседы и впредь старалась не общаться с чрезмерно любопытным человеком.

Владимир Набоков умер в 1977 году, а Вера пережила его почти на 15 лет и ушла из жизни в 1991-ом. Все эти годы она, продолжала переводить книги своего мужа на другие языки. Вера умерла тихо и мгновенно, на руках у сына Дмитрия. Прах Веры смешали с прахом Набокова и развеяли по ветру.

Совместную жизнь Набоковых можно трактовать по разному. Некоторым казалось, что они абсолютно не подходят друг другу: «Утончённый Набоков – возвышенный любитель изящной словесности, и вдруг – приземлённая Вера Слоним». Со стороны действительно можно было так подумать, ведь они мало кого подпускали к себе, своим отношениям. Лучшие друзья об их союзе были абсолютно другого мнения, считая их сиамскими близнецами, которые «однажды срослись и теперь никогда не расстанутся». У каждого правда своя, тем не менее, настоящая любовь стоит выше всевозможных предрассудков и клише, и никто не может отрицать того, что Владимир и Вера были счастливы, на протяжении 52-х лет совместной жизни. А такая любовь – дар.


139. Мария Полякова, студентка Орловского государственного университета им. И. С. Тургенева. Орёл

Владимир Набоков: классика предубеждений

Меня у меня не отнимет никто.

«Приглашение на казнь»

Небезызвестная ныне писательница Джоан Роулинг однажды сказала: «Если вы не любите читать, значит вы просто не нашли нужную книгу». Для подтверждения этого тезиса далеко ходить не надо: одна только русская литература настолько разнообразна, что в ней каждый читатель найдёт себе историю по душе. Проблема лишь в том, что выбранная вами «нужная книга» или «нужный автор» не всегда будут однозначно восприняты в кругу ваших знакомых.

Всякий раз, когда я говорю, что мой любимый писатель Владимир Набоков, в ответ получаю неоднозначное кряканье. И не всегда поймёшь, связано ли замешательство собеседника с его собственными впечатлениями или только с тем, что он где-то слышал об авторе скандальной «Лолиты». Сначала меня это задевало. Как же так? Да вы почитайте его романы! Какие образы, какие метафоры, какой волшебный слог! Но едва ли большая часть моих собеседников разделяла подобный восторг.

«Откуда столько скепсиса и предубеждений?» – негодовала я. Всё оказалось довольно просто: беда в том, что о Набокове больше слышали, чем читали. Тот самый случай, когда слава писателя опережает его на несколько шагов и не всегда играет в его пользу. Несмотря на обширную библиографию, главным романом, принесшим ему всемирную популярность, остаётся «Лолита». «Грех мой, душа моя», – для Набокова эти слова стали роковыми. Скандальная нимфетка заставила говорить о себе весь мир, затмив для многих читателей все остальные литературные труды автора. Набокова, разумеется, нельзя назвать писателем одной книги, но стереть прямую ассоциацию его имени с «Лолитой» в умах миллионов уже невозможно. Хорошо ли это? Пятьдесят на пятьдесят. Одних интригует столь противоречивая история, а других наоборот, моментально отталкивает. «Нельзя романтизировать педофилию», – сотни раз заявляли вездесущие блюстители вселенской нравственности. Переубеждать таких людей так же бессмысленно, как плевать против ветра: тебя же ещё и окрестят извращенцем. Позиция «не читал, но осуждаю» всегда была популярна в нашей стране вне зависимости от этапа развития общества.

Сложнее полемизировать лишь с теми, кто всё-таки прочитал «Лолиту», но так и не понял, о чём она. Такие люди вместо аргументов выдают тебе набор лозунгов, силе которых позавидовал бы даже Оруэлл: Гумберт – злодей, Лолита – жертва, Набоков – извращенец. Попытаться взглянуть под другим углом на этот сюжет им не позволяют принципы и собственная твердолобость. И с этим тоже ничего не поделаешь.

Ещё меньше людей, уже не обделённых образным мышлением, не принимает Набокова из-за его сложного литературного стиля: далеко не всем по душе высокопарные фразы и изящные тематические перепады. Кому-то Набоков покажется нудным и скучным, старомодным и чудаковатым. Что ж, это вполне объяснимо. Язык повествования в его романах настолько уникален, что ничего подобного вы даже при желании не обнаружите у других. Набоков и не мог писать иначе. Не образцовый дореволюционный русский классик, но и не писатель нового времени, он остался где-то посередине, выбрав из двух вариантов третий. Его стиль уникален и, можно сказать, элитарен. Он не может нравиться абсолютно всем. Набоков и сам понимал, что пишет для особенного читателя. Для того, чтобы оценить его романы, их нужно прочувствовать.

Набокова не проходят в школе. Среди традиционных классиков он не нашёл своего места в обязательной программе для чтения. В школе учат, что Александр Сергеевич Пушкин создал современный русский язык и вытворял с ним гениальные вещи. Но при этом учителя не рассказывают, что с русским языком делал Набоков. Таких описаний, образов и средств художественной выразительности не найти у других авторов. Неужели «густое счастье первой любви», «следы на цыпочках ушедших слов», «любовь с первого взгляда, с последнего взгляда, с извечного взгляда» и «послушная свита этого короля чувств» не достойны восхищения?

Если романы Набокова игнорируются только из-за скандальных тем, это – довольно сомнительный аргумент. Едва ли читать о том, как студент с комплексом Бога зарубил старуху топором, более гуманно и нравоучительно. Литература должна формировать у школьников хотя бы минимальный эстетический вкус, вызывать интерес к чтению. А учителя будто бы нарочно игнорируют произведения, которые могут увлечь их. Подростков нужно лишь подтолкнуть к чтению, и интерес появится сам собой. А для того, чтобы показать красоту русской литературы, Набоков – самое подходящее оружие.

В его романах присутствуют всё те же вечные темы: любовь, одиночество, творчество. При грамотной трактовке и объяснениях они могут быть раскрыты за несколько уроков. Боитесь дурного влияния «Лолиты»? Так предложите школьникам другие произведения. Хотите затронуть тему творчества – обратитесь к роману «Дар», к теме любви – прочитайте «Машеньку», к теме «лишнего человека» - примера лучше, чем «Приглашения на казнь», не найти. Хрестоматийность и глубокий философский смысл присущи произведениям Набокова в такой же мере, как и другим классикам. Вопрос лишь в том, хотят ли читатели их найти или нет.

Предубеждения против Набокова будут существовать столько же, сколько его имя будет известно. Консервативное общество слишком трусливо, чтобы признать его эстетику, а у либералов свои кумиры. И всё же, если подавить в себе ханжу, и взять в руки «Защиту Лужина» или «Под знаком незаконнорожденных», эти предрассудки можно побороть. Смысл его романов нужно оценить и прочувствовать, впитать изящность его слова и насладиться красотой образов. Только тогда читатель поймёт, что имел в виду автор, когда сказал: «книги, которые вы любите, нужно читать, вздрагивая и задыхаясь от восторга».


138. Алексей Мечетинн, ученик лицея. Новокузнецк

Кто в осеннюю ночь… в захолустии русском…

Всё, что время как будто и отняло,
а глядишь — засквозило опять,
оттого что закрыто неплотно,
и уже невозможно отнять.

В. В. Набоков

Есть на полотне русской поэзии одинокая скамейка под липами, где сидит поэт Владимир Набоков и пишет стихи о России. Он обращается к лазури с невинной просьбой о читателе, которому хочет вручить изумруды своих ещё нераскрытых тайн. Он верит, что способен лепить бабочек, скользя удивлёнными глазами по закату – такому, который уже не будет ждать. И многое постигнуть мог бы он, земного счастья не спугнув, когда, может быть, ему приснилась бледная заря. Потому что раньше в его соннике была васильковая закладка, потому что он обходился одним простым словом для горя человеческой любви. Был жемчуг слова, за которым он, сложив руки клином, нырнул; тугой и тусклый жемчуг пули, которым хотелось заполнить резной барабан. Но пока есть жемчуг, который роняет узор листа - будет то, что нужно хранить, и будут те, которым можно об этом рассказать. Поэтому есть письмо невыразимой возлюбленной, спящее в ящике.

Человеку понадобится дар ясновидения, чтобы больше никогда не клясться, не давать обещаний, не разочаровываться, и он обратится к Богу. Человек весь — божественная просьба, которая боится показаться блаженной прихотью. Пока он беспокоится о произношении, язык забывает о том, как выглядят его губы. И только луна намекает человеку о даре полёта, о молчаливом окне где-то там — до скамейки и до горизонта, доверяющего ночи жалобы мечтателя. А поэт протягивает руку, показывая на ладони какую-то русскую реку, которая и течёт, быть может, потому что о ней помнят, о ней говорят как об открытии, словно Россия держит её в тайне своей земли. Река ждёт, чтобы её водой напоили графины, лилии, сирень и анемоны в саду, вазу с розами, шипов которой не боятся женские руки. И когда оказавшись в раю, поэт расскажет ангелу о имени любимой, о горстке родной земли, о вишнёвых закатах — тот не поверит, тогда поэт покажет ему тетрадь и ласточкино перо, растущее из чернильницы. И далеко за рекой ангел узнаёт слова поэта, оживающие в косом золотом дожде, в просини скитальцев-облаков, гонимых оранжевым блеском уставшего солнца, в улыбке с мыслью о лёгкой мороси, спускающейся на закрытые глаза уснувшего в летней беседке. Всё было так, словно кто-то нашептал поэту: «Твори». Всё требовало участия, внимания и удивления, чтобы когда-нибудь человек вспомнил о том, что всё — есть.

Поэт думает о вечности, перебирая рифму на слово «забыть», его душа знает, что смерть — тугой засов на двери с надписью «за быть». И там — за «быть», душа верит вымыслу, соловьям и совам, подобно тому, как ощущает странствующий, что на родимом берегу она – верная – его ещё не ждёт. И что-то смутное заставляет его сомневаться, оглядываться, угадывая Её, нащупывая в звёздной ночи свою судьбу. «Но если ты — моя судьба...» Ещё несуществующие строки звенят ключом к разгадке бытия. Чей это голос? Тот, что узнает поэт, не зная ничего. Голос, не позволяющий забыть пение тишины, напоминающей о прежней жизни и намекающей на будущую. Чёрное платье? Чёрное крыло? Это строка. Это пойманная тень, мечтающая о ночи, которую можно посвятить Ей. Музе.

Нет, он не ошибся. Его лирическое волнение не обман, а изумление молодой, отзывчивой и жаждущей души изгнанника, которая ищет приют в шелесте тетради, когда-то раскрытой на столе. Совесть чиста, когда сердце не занимает обида на проницательно молчащие небеса. Откуда знать стихам, что их подслушивают, запечатлевая в невинной белизне луны. Они письмо в адрес ящика, голодного до многоточий и скобок, скрывающих невидимый знак причастности к судорожно дрожащей в полёте мысли. Мысли, что воплотила мир с его неприступно-хищным контрастом между лилейным и урбанистическим. Если долго глядеть на звёзды, то электричество становится понятным. Оно навязывает себя выпуклому городскому пейзажу, отчего тот теряется, не помня великий талант природы посвящать человека во все свои идеи. Во всей своей угловатости город осязает замысел — тот, до которого способен дотянуться свет фонаря, неустанно спорящего с луной за право убедительности.

Рифмуя радугу и прах, мечтатель жадно отбирает магию у невыразимой судьбы. Он лишает её бесплотности прикосновений, оправдывая её немым доверием. Речь блуждает по запущенному саду в поисках молитвы к Родине, однажды раскрывшей объятья полдневному зною, что был утешением бабочек и стрекоз, порхающих над благовониями осеннего выцветания. Речь до сих пор помнит утренний туман, скатывающийся по холмам, как слеза по щеке, как недавно розовая полоса заката по горизонту. И в эту минуту так хочется поговорить, поделиться, сопровождая взглядом причаливающую к берегам чужбины неведомую страну стихов. Хочется сесть у костра и согреть память, застывшую где-то над Вифлеемом в поисках блудной овцы, над Шекспиром, над гербом изгнания.

Поэт возвращается в комнату, и до того, как включится свет, он знает о тайне, в которую его посвятят шкафы, скрипучие ящики и мыши, занятые вознёй в сквозняке. Но комната не помнит поэта, она сочувственно нагнетает на него сон о России. России в датах и гербарии на хрустящих страницах. Не обидеть бы её, да не сглазить в отчаянном выдохе последней надежды. Не променять бы её. Дать бы ей всего себя — под диктовку, под роспись и клятву. Ползать по её оврагам и рощам, прислушиваться к полным рыжей ржи полям, не сбивая с ритма переливающиеся в лиловатом пении небо. И всякой яви совершеннее этот сон, оставляющий поперёк лазури недописанное слово. Солнце. Солнце, сошедшее с ума, чьи осколки-песни пытаются заглушить всё земное, всё то, что можно назвать нашим. Настоящее непоправимо борется с безумием теней и тишины, и рядом с ним ложится другая Россия, бережно подгибая свои края под попутный ветер сновидения.

Холодно, ведь это осень, Муза. Осень, когда меньше доверяешь вдохновению, уступая мастерству и опыту место длиною в четверостишие. Когда со скуки открывается окно, поэт хмурится от свежести сжатой тротуаром дороги, ведущей вон из комнаты в другую похожую, где также будут храниться скелеты музыки, доносящейся из зазеркалья смятых простыней и брошенных пижам. Этот переход губителен, когда первая любовь дышит фатализмом обрастающих медью слов; смех и музыка изгнаны, душа ждёт тезиса, вывода, переписанного начисто тяжёлым телом. Пожалуй, и вставать не стоит. Поэт говорит: «Отвяжись», - он готов от от всего отказаться, чтобы не чувствоваться себя связанным — он верен потусторонности, с которой пяденица летит в сеть. Каким волшебно новым опытом обогатилась душа, чтобы пройти сквозь мрамор отдохновенья? Чем больны струны в старой лире? Почему Она пришла сказать, что умерла? Почему поэт не различает букв? Вот она — краса, укоризна вечерней зари. Вот он — зал, в котором нет автора. Тайна та-та, та-та-та-та, та-та, и другое, другое, другое. И удаляется поэт, чтобы развязать узел былого и найти там мгновение весны траурницы.


137. Ксения Рощупкина, ученица лицея. Оренбург

Был грозен волн полночный рев…
Семь девушек на взморье ждали
Невозвратившихся челнов
И, руки заломив, рыдали.

Семь звездочек в суровой мгле
Над рыбаками четко встали
И указали путь к земле…

23 сентября 1918 года

Великими умами полнится история русской литературы. И одним из самых выдающихся умов по праву признан Владимир Владимирович Набоков – русский и американский писатель, поэт, переводчик, литературовед и энтомолог. Сын политика Владимира Набокова (как подсказывает заинтересованному читателю Википедия). Откровенность редка и необычна в наше нелёгкое время, но я всё-таки прибегну к ней и скажу пару слов о моих чувствах, с которыми я приступаю к написанию. Из Набокова я читала немного, но то, что было прочитано, то было с душой и проникновенно. И я не хочу дефилировать сложной литературной терминологией, погружаясь в мир Набокова. Я хочу лишь восхититься им через призму наиболее полюбившегося мне произведения.

"Защита Лужина" – литературный труд, в котором вечно будет жить частичка души дорого писателя и образ Лужина, человека не от мира сего, начинающего новую игру раз за разом. И само произведение, как и жизнь Владимира Владимировича – череда взаимосвязанных, чётко определённых ходов. Возьмём в доказательство даже поведение писателя после распространения его прекрасной, но такой спорной с различных точек зрения "Лолиты". Её автор был вынужден давать десятки интервью и со временем вырабатывает жесткий алгоритм, Набоковской защиты, общения с журналистами, культивируя тем самым образ одинокого писателя-олимпийца. Эстета и литературного сноба, автора уникального в своём языковом плане, совмещающего в себе разнородные "берега" и вместе с этим выдающегося энтомолога, за плечами которого несколько книг о бабочках. И сама Лолита – это бабочка, юность и кошачью игривость которой Набоков воспевает, несмотря на неординарность окружающей её природы или, иначе говоря, сюжетной линии.

Но, делая ход конём, вернёмся к миру Лужина. В эпилоге романа Владимир Владимирович делает акцент на его автобиографичности-давней традиции своих произведений. Пишет он о своей схожести во внутреннем отношении с Лужиным, но лишь частичной. И действительно, он был так же спокоен и неординарен, однако часто откровенен и груб (стоит вспомнить его отзыв о романе "Изольда" И. Одоевцевой, жены литературного врага Г. Иванова, которая послужила поводом для оскорбительной статьи в первом номере парижского журнала "Числа"). Некоторую его даже амёбность компенсировала искорка жизни-подвижная, юркая, вечно близкая спутница жизненного и творческого пути-Вера Евсеевна. Из воспоминаний современников когда-то доводилось мне вычитывать особенности их брачного союза. Он собирал для неё целые коллекции разнообразных пестрокрылых певцов лета, а она воспевала его и заставляла плодоносить его творческую обитель, мотивируя словом и делом. Не находите ли некоторое сходство с оставшейся безымянной героиней Лужиной?

Владимир Владимирович Набоков – со всевозможных сторон человек интересный и необыкновенный. Пишу я об этом великом, пусть это будет сказано в меру громко, человеке в дороге, мчась по знакомой с младенчества дороге. Поворачиваю голову влево и вправо. Вижу две обочины. Такие знакомые, но со временем ставшие Другими берегами. И в голове зажигаются, как красные лампочки, строки, незабываемые фразы, воспевающие и Владимира Набокова как литературный субъект временами неожиданный и незабываемый. А теперь я даю возможность вспомнить эти строки и образ незабываемого ни через 10, ни через 50, ни через 100 и даже ни через 120 лет образ великолепно исполняющего и не по заслугам прозванного "шпагоглотателем и престидижитатором" писателя-одиночки: Так как в метафизических вопросах я враг всяких объединений и не желаю участвовать в организованных экскурсиях по антропоморфическим парадизам, мне приходится полагаться на собственные свои слабые силы, когда думаю о лучших своих переживаниях..





136. Андрей Новиков-Ланской. Москва

Над бездной

Комментарий к одной метафоре

В своем программном эссе «Катастрофы в воздухе» Иосиф Бродский, размышляя об Андрее Платонове в контексте русской литературы, как бы между делом замечает: «Семидесятые прошли под знаком Набокова, который против Платонова – все равно что канатоходец против альпиниста, взобравшегося на Джомолунгму». Больше о Владимире Набокова в этом пространном эссе ни слова, да и вообще в обширном литературно-критическом наследии нобелевского лауреата упоминаний Владимира Набокова совсем немного. Мы знаем, что в годы своей ленинградской молодости он проявлял интерес к запрещенному автору-эстету, однако со временем этот интерес явно притупляется. В эмиграции Иосиф Бродский признавался, что тот нравится ему всё меньше: «Думаю, что меня до известной степени отпугивает аппетит Набокова к реальности. Этот господин весьма повязан материальным миром».

Думается, что противопоставляя Платонова и Набокова, при этом явно не в пользу последнего, поэт имеет в виду метафизическое усилие автора «Котлована» и духовную скудость создателя «Лолиты». Альпинист покоряет Эверест, это вертикальное восхождение, путь к небу. Трудная, грубая, но единственно верная лествица. Канатоходец движется по горизонтали, его путь и задание иные: балансируя, виртуозно пройти по тонкому и короткому канату, показать цирковое мастерство и изящество тела. Альпинист устремлен вверх, а канатоходец обязан смотреть прямо перед собой, ему нельзя поднимать голову. За альпинистом никто не наблюдает, это индивидуальное внутреннее делание – а канатоходец у всех на виду, он развлекает и впечатляет публику, работает на внешний эффект и в случае падения рискует быть посрамленным. Эту мировоззренческую метафору вполне можно распространить и на особенности стиля: где у Набокова - блестящая эквилибристика, испытание пределов вкуса, чувство равновесия и соразмерности, у Платонова – слом всех правил, нарочитая корявость, напряжение и боль. При этом альпинист Платонов – уже на вершине, для Бродского он выше всех в русской литературе двадцатого века.

Впрочем, этот образ можно развивать и далее – обратившись к еще одной известной метафоре. Книга Набокова «Другие берега», которая, кстати, по признанию Иосифа Бродского, не понравилась ему ни в русском, ни в английском вариантах, начинается такой фразой: «Колыбель качается над бездной». К слову заметим, что эта вполне поэтическая строчка написана пятистопным хореем: из работ Михаила Гаспарова мы знаем, что у этого размера в русской поэзии вполне определенный семантический ореол – философское осмысление жизненного пути (хрестоматийный пример здесь – лермонтовское «Выхожу один я на дорогу…») Характерно, что книга воспоминаний Набокова, хотя и написанная далее прозой, – ровно об этом.

Эта строчка напоминает нам о том, что по канату ходят не только в цирке. Канат может быть натянут над пропастью, в тех же горах, по которым карабкаются альпинисты. Неточное движение грозит канатоходцу гибелью. Здесь есть своя вертикаль – и это вертикаль бездны. Хождение по грани небытия у такого эквилибриста дает метафизическое чувство куда более острое, чем у скалолаза. При этом действует тот же принцип: смотреть только перед собой, только прямо, предельно внимательно, не отвлекаясь на возвышенное и абстрактное. Тончайшая настройка всех органов чувств, виртуозное искусство балансировки – единственное условие хождения по качающемуся тросу. На эту дорогу он выходит один, здесь нет зрителей, нет альпинистских амбиций доказать что-то кому-то или же самому себе – есть только безвыходность положения над пропастью, когда ты уже над ней и надо как-то добираться до другого края.

Жизнь предстает натянутым канатом из небытия в небытие, еще одно небытие внизу – и молчащая бездна сверху. «Пылающею бездной со всех сторон окружены», – писал любимый Набоковым Тютчев, и этот экзистенциальный фон присутствует во всем наследии Набокова. Конечно, он слишком аристократ, чтобы его проявлять и акцентировать. Он не будет стенать и жаловаться, он по-английски сдержан и насмешлив. Трагизм бытия вообще и своей собственной судьбы заборматывается, прячется в деталях и мелочах, открыто высказываясь лишь в поэтических строчках. Внимание к материальному миру, которое так раздражало Бродского, не есть отказ от нематериального. Набоковская оптика позволяет увидеть в быте – бытие, в комическом – космическое. Склонность к эпатажу и эксцентрике, парадоксальность оценок, борьба с повсеместной пошлостью, романтическое презрение к обывателям – все это видится причудливой маской, скрывающей ужас канатоходца, пытающегося как-то удержаться над бездной. Скорее всего, этот зримый образ самому Набокову пришелся бы по душе. Его фотографический взгляд сразу бы заметил, что как канатоходец с шестом он похож на птицу, а без шеста, с балансирующими руками – на бабочку.




135. Александр Шапочкин, член Союза журналистов и Союза писателей. Москва

Билет в вечность

Шахматист Набоков, не сомневаюсь, быстро поставил бы мне мат. Энтомолог Владимир Владимирович на правах старшего товарища надрал бы уши за полное незнание отряда чешуекрылых. А писатель, поэт и тонкий эссеист эти уши (к слову, как и многим другим, кто о нем говорит) просто оторвал бы за дерзкую попытку написать о нем эссе.

Однако мы право имеем не только читать его книги, разбираться в тонком кружеве строк и мыслей, но и даже писать о нем.

Старушке Европе очень не везет. Ей постоянно мешают умереть. Она давно бы уже благополучно отдала Богу душу, но... эмигранты приезжают, вливают свежую кровь. В ХХ веке российские, ныне сирийские. Вот и мучается, скрипит болезная. Даже интересно, сколько это продлится. Впрочем, это не наш вопрос. И нашествие гостей с Ближнего Востока тоже не имеет отношения к теме. Просто параллель такая.

Дело в том, что в ходе и после гражданской войны Россия выбросила в разные европейские страны многочисленный десант. В его составе был интересный нам сын состоятельного дворянина и известного политика молодой Владимир Набоков.

Одаренный юноша получил приличное образование. Кембридж, пояснения не нужны. Учиться было не трудно, он с детства прекрасно знал русский, английский и французский языки. Он мог бы с прогнозируемым успехом реализовать себя либо в литературе, либо в энтомологии. Однако пошел своим путем и в итоге преуспел и там, и там. Писать начал в России. Получив наследство, в шестнадцать лет на собственные деньги издал поэтический сборник. Но, повторимся, Октябрьская революция сначала выдавила Набоковых в Крым, а потом за пределы Отечества. В Крыму Владимир печатался в газете «Ялтинский голос». В январе 1918 года в Петрограде его стихи опубликованы в поэтическом сборнике. Собственно говоря, доv выезда за рубеж в апреле 1919 года только этими литературными опытами Набоков и отметился в России.

С 1922 года Набоков жил в Берлине. Выпускник зарабатывал на жизнь уроками английского языка. Русскоязычные берлинские газеты печатали его рассказы под псевдонимом В. Сирин.

В 1926 году Набоков завершил первый роман – «Машенька». До отъезда из Берлина в приснопамятном 1937 году помимо прочего создал еще восемь романов. Все они вышли на русском языке. Романы молодого литератора в русской эмиграции имели заслуженный успех и по праву стали шедеврами русской литературы: «Защита Лужина», «Дар», «Приглашение на казнь»… без комментариев. Его заметили выдающиеся писатели. Известна фраза Ивана Бунина: «Этот мальчишка выхватил пистолет и одним выстрелом уложил всех стариков, в том числе и меня. Чудовище, но какой писатель!». А вот в СССР Набокова-Сирина не знали.

Вернемся туда из Европы. И обратим внимание на Ефима Придворова. Подлинная фамилия, что интересно, весьма хорошо его характеризует. Как говорится, дай собаке плохую кличку… Этот персонаж был ровно на шестнадцать лет старше Набокова. Его первые стихи увидели свет, когда Володя Набоков только-только родился.

В дни, когда Набоковы покидали русский Крым, Придворов вместе с Советским правительством переместился из Петрограда в Москву и поселился в Большом Кремлёвском дворце. Широкая публика знала его под именем Демьян Бедный. Бедным в прямом значении этого слова Демьян не был. Верный сталинец помимо квартиры в Кремле получил дачу, а для агитационных вояжей по стране ему выделили в 1918 году особый вагон. Был у него и автомобиль «Форд». Предмет неслыханной для того времени роскоши. Еще один маленький штришок к портрету. По слухам, расстрел и сожжение тела Фанни Каплан в том же 1918 году происходил в присутствии Демьяна Бедного. Он, понимаете ли, такими зрелищами вдохновлялся.

Набоков никогда не встречался лицом к лицу с Демьяном Бедным. А пересечься, как теперь говорят, они могли. Ведь в 1928 году жизнь верного певца нового строя в России осложнил диабет. Он поехал подлечиться на два месяца в Германии. Причем не один, в сопровождении членов семьи и переводчика.

Возможно Владимир Набоков, а он прилично боксировал, и не стал бы пачкать руки об инвалида. Хотя повод начистить физиономию был. И вот какой. Годом раньше Набоков-Сирин написал пронзительное лирическое стихотворение «Билет».

На фабрике немецкой, вот сейчас, -
Дай рассказать мне, муза, без волненья!
На фабрике немецкой, вот сейчас,
все в честь мою, идут приготовленья.

Уже машина говорит: «Жую,
бумажную выглаживаю кашу,
уже пласты другой передаю».
Та говорит: «Нарежу и подкрашу».

Уже найдя свой правильный размах,
стальное многорукое созданье
печатает на розовых листах
невероятной станции названье.

И человек бесстрастно рассует
те лепестки по ящикам в конторе,
где на стене глазастый пароход,
и роща пальм, и северное море.

И есть уже на свете много лет
тот равнодушный, медленный приказчик,
который выдвинет заветный ящик
и выдаст мне на родину билет.

Хорошее и в целом вполне безобидное ностальгическое стихотворение русского эмигранта неожиданно вызвало серьезную реакцию в СССР. Прозвучала гневная и пафосная отповедь. Ее автором был наш Д. Бедный.

В заочном стихотворном поединке апологет социализма пишет:

Билет на тот свет

На фабрике немецкой - вот так утка! -
Билетики пекут "Берлин" - "Москва".
И уж в Москву - рискни! Попробуй! Ну-т-ка! -
Готова плыть вся белая плотва.

С чего бы, а, у вас такие мысли?
Вас Чемберлен взбодрил иль Чжан Цзолин?
За рубежом советским кисли, кисли,
И вдруг в Москву! Домой! Прощай, Берлин!

Плотицы! Как вы все пустоголовы!
Забыли вы про малый пустячок:
Что есть в Москве такие рыболовы -
Ох, попадись им только на крючок!

Что ж? Вы вольны в Берлине "фантазирен".
Но, чтоб разжать советские тиски,
Вам - и тебе, поэтик бедный, Сирин! -
Придется ждать до гробовой доски!

Советский оппонент напророчил. Немецкая машина так и не напечатала для Сирина билет в Россию. И машины в других странах тоже. Впрочем, самому бедному Бедному тоже не повезло. Сколько веревочке ни виться, бумеранги зла обязательно вернутся. Обласканный властью сначала и – позже – отринутый ею пророк оказался на крючке «рыболовов». Правда ему крепко повезло, не репрессировали, а всего лишь выбросили из привычного кремлевского мирка и из спецвагона. Как безбилетника. Позже отобрали партийный билет и вышвырнули из партии. Неизвестного мировой общественности литератора вывалили за борт из привычной обывательской и литературной жизни в собственной стране.

Что же сейчас? На наш взгляд теперь он прочно (и заслуженно) забыт. А признанный во всем мире скиталец Владимир Набоков, чье 120-летие мы отметим в апреле 2019 года, вернулся на Родину книгами, фильмами и спектаклями. Он тоже оказался провидцем, получил свой билет в вечность.



134. Алексей Гелейн, писатель. Москва

Нос Набокова

«У него был грипп, за что он почему-то извинился…»

Опрокинутый в небо, я лежал на высоченном откосе, и транзисторный приемник в моих руках верткою фелюкой скользил по коротким волнам мирового эфира.

«На протяжении всего нашего разговора, - продолжал немолодой, чуть надтреснутый голос, - на кончике его носа появлялась и вовремя снималась аккуратно сложенным платочком маленькая прозрачная капелька».

Густая патока августовского зноя медленно стекала на черные кроны сосен, на воспаленную от яростного потока солнечных корпускул радиоантенну, на кусочек подорожника, примостившегося на моем носу.

«Она мне очень мешала — я внимательно следил за появлением каждой последующей…»

Внезапно в набрякшей синеве оглушительно разорвалась невидимая шутиха.

«…где же она, почему задержалась, ах вот, показалась наконец».

Вощаная бабочка опустилась на засохшую желтофиоль и замерла.

«Проклятая капля, как она мне мешала задавать умные вопросы».

Хлынуло.

«У микрофона «Радио Свобода» был Виктор Некрасов».

Я бежал к даче, отчетливо сознавая, что лето непоправимо больно.

И что нос Набокова с затаившейся на нем каплей будет отныне безжалостно преследовать меня.

А славные же носы у героев Владимира Владимировича!

Но - entre nous soit dit![1] – один другого гаже.

Вот покрытый потом нос Дика, порождающий желание выжать на нем угри. А вот широкий и плоский, пускающийся в воинственную пляску от утирания пальцем - мисс Пратт. Нос Хью с жемчужиной пота, болтающейся на самом краю. Жирный нос полненького издателя и просто неудавшийся - калабрийской красавицы. Бугристый нос с раздутыми порами барона R. Похабный нос начальника снабжения. Нос Цецилии Ц. с виляющим и морщащимся розовым кончиком. Широкий, с одним длинным загнутым волосом, растущим из крупной черной поры нос озлобленного петербургского литератора. Фурункулезный нос ревизора скамеек. И макабрический - круглый и смуглый - нос судьи с расширенными порами, одна из которых, на самой дуле, выпустила одинокий, но длинный волос.

Собственный – чуть лучше: нос Корфов (к примеру, мой) – это добротный немецкий орган с крепким костистым хребтиком и чуть покатым, явственно желобчатым кончиком. Но уже нос знаменитого русско-американского писателя Вадима Вадимовича Н.[2] обзаводится мясистым выступом с досадными седыми волосинками, отраставшими все быстрее после каждой прополки. А нос пожилого Набокова на фотографических снимках, кажется, и вовсе состоит в «кровосмесительном» родстве с носом Картофельного Эльфа[3].

И только одному носу, носу чрезвычайному, сделана уступка. Большой, одинокий, острый нос, четко нарисованный чернилами, как увеличенное изображение какого-то важного органа необычной зоологической особи, - нос, воспалявший его обладателя желанием обратиться в один только нос, без рук, без ног, с ноздрями величиною в добрые ведра, - нос настолько подвижный, что умел пренеприятно доставать своим кончиком нижнюю губу и самостоятельно, без помощи пальцев, проникал в любую, даже самую маленькую табакерку, - нос, открывший в литературе новые запахи и умевший видеть ноздрями, - нос похожего на крысу Гоголя.

Едва ли какой иной нос удостаивался подобной чести!

Набоков исследует его скрупулезно, придирчиво, ловко орудуя пинцетом и лупой, так, будто рассчитывает в одной из мохнатых пещер ухватить за хвост источник Гоголевского гения.

И что это, спрашиваю я вас, если не зависть?!

Зависть, сродни той, что мог бы испытывать гротескный дублет Набокова писатель Н. к учуявшему, угадавшему, узревшему – приручившему! - неведомых арлекинов писателю Г.

- Они всюду! – убеждала двоюродная бабка маленького Вадим Вадимыча. - Деревья арлекины, слова – арлекины. И ситуации, и задачки. Сложи любые две вещи – остроты, образы – и вот тебе троица скоморохов! Давай же! Играй! Выдумывай мир! Твори реальность![4]

Но гаерское крыло арлекина не коснулось руки писателя Н.

А что писатель Г.?

Вот он, на фотографии Сергея Левицкого, окруженный художниками, с непременным жезлом в правой руке, - нервический бог Арлекинов.

«Вся моя жизнь – это непохожий близнец, пародия, скверная версия жизни иного человека, где-то на этой или иной земле, - сокрушался Вадим Вадимович, - который был и будет всегда несравнимо значительнее, чем ваш покорный слуга».

На этой земле значительный близнец писателя Н. – Набоков.

В иной земле – Гоголь.

Король.

Демиург.

Где-то там, в Гоголевских горних высях, и был зачат Набоков – этот сварливый арлекин русской литературы.

И, вероятно, уже в самый миг рождения грудь прободал ему жезлом сей длинноносый жезлоносец [5].

Боль и обида претворялись в желчь и восхищение всякий раз, когда перо Владимира Владимировича тянулось к скляночке Гоголевских чернил.

Ошеломительные носы Набоковских персонажей – это едкие богоборческие пули из бумажного Лепажа, выпущенные Сириным на пяти шагах у барьера отечественной словесности в своего демиурга, - месть за собственный – мясистый, основательный, неподвижный.

Карлик Добсон завидует фокуснику Шоку.

Но судьба на короткое мгновение сводит Картофельного Эльфа с госпожой Шок.

От этой связи на свет появляется нормального росту мальчик.

Через несколько лет, потрясенный внезапной новостью, карлик устремляется на встречу со своим сыном, но умирает в пути, осмеянный толпой.

К счастью, госпожа Шок не успевает сообщить Добсону, что их ребенок скончался на днях.

«Один последний маленький сквер окружил тебя и меня и шестилетнего сына, идущего между нами…» [6] - вспоминал постаревший Набоков.

Картофельный Эльф, незначительный близнец Набокова, его карлик-арлекин, не оставляет в этом мире за собой никого.

Как и Гоголь.

В 34-м у Набокова родился сын.

Нам известно немало литературных детей Гоголя.

Литератор Набоков бездетен.

«Надо иметь в виду, что нос как таковой, - писал Владимир Владимирович о Николае Васильевиче, - с самого начала казался ему… (тут мне приходится сделать уступку фрейдистам) чем-то сугубо, хотя и безобразно мужественным».

Тайное – явлено.

Оскорбление непреходяще.

Дуэль бесконечна.

Король Арлекинов, вершит свой полет где-то в небесных сферах[7].

Так и не сумев примерить Гоголевский макферлан, в иных мирах Набоков поспешил остроумно запахнуться в manteau d’Arlequin [8].

Охраняя просцениум русской литературы, он ревниво принюхивается к каждому писателю, смеющему покуситься на место в свете рампы.

И частенько с его носа срывается удивительно пренеприятнейшего и даже убийственного свойства капля.

Та самая, что внезапно умалив девочку Аню[9], едва не превратила ее в пламя погасшей свечи.

Примечания
 [1] Между нами говоря (фр.)
[2] Вадим Вадимович Н. - главный герой романа «Смотри на Арлекинов!»
[3] Рассказ «Картофельный Эльф». Главный герой – карлик Фредерик Добсон, выступающий в цирке под сценическим псевдонимом Картофельный Эльф
[4] Роман «Смотри на Арлекинов!»
[5] Андрей Белый «Вакханалия»
[6] Автобиографическая книга «Другие берега»
[7] «Прародитель» Арлекина - Меркурий
[8] Плащ Арлекина (фр). Так же - короткий горизонтальный занавес, скрывающий от зрителей механизмы верхней сцены и служащий декоративным дополнением к генеральному занавесу
[9] «Аня в стране чудес» (Льюис Кэрролл; перевод В. Набокова)




133. Татьяна Маргулис, филолог.

Эффект Набокова

Мой первый Набоков случился в 1989 году. Это были «Другие берега», изданные «Книжной палатой» в серии «Популярная библиотека» тиражом триста тысяч экземпляров. Неизвестно, сколько книг из этого тиража действительно прочитали, а не украсили ими домашне-библиотечный интерьер советских квартир, но известно, что серия появилась в 1987 году как ответ на читательский спрос, изучаемый Институтом книги. Результаты социологических опросов обсуждались на страницах «Книжного обозрения», формировался список изданий, и в серии выходили новые книги.

Мне семнадцать лет, я приехала в Москву издалека, поступив на филфак МГУ. Нужно начинать учиться и начинать учиться жить без родителей на новом месте. Среди первичных навыков и признаков взросления – приобретение книг. Я ничего не знаю о существовании Института книги и в глаза не видела «Книжного обозрения», но имя Набокова - в воздухе. «Другие берега» - одна из первых самостоятельно купленных книг за чувствительные для студентки три рубля восемьдесят копеек. Она до сих пор со мной: символическое начало личной автономии и драгоценное напоминание о точке пересечения на оси времени общественных изменений в одной стране и экзистенциальных перемен в жизни одного человека.

Погружение в набоковскую автобиографию до библиографии, в нежную без фальшивого умиления интонацию сроднило меня с эмигрантом, аристократом, снобом, эстетом с другого берега. Не рефлексируя по поводу собственного чувства потерянности в большом и чужом городе, я полюбила Набокова с первых звуков: «Колыбель качается над бездной». И далее с нарастающим восхищением по всем остановкам его маршрута в русской литературе. А потом и самые известные «три шажка вниз по небу» - Ло, Ли, Та. Совсем не гумбертовская, бескорыстная, непрофессиональная любовь филолога к Набокову как разновидность хобби для того, кто занимался далеким от писателя предметом – русской критикой первой четверти XIX века. Сердечная привязанность сохранялась неизменно на протяжении десятилетия. Но дальше произошло несчастье.

Перейдя к другим английским романам, я потеряла его. Мучительно, в несколько подходов пытаясь штурмовать американского Набокова, признав занятие бесполезной пыткой, я сдалась. И мы расстались. И почти двадцать лет не было ни повода, ни желания вернуться к нему. И вот минувшей осенью по случаю, совсем не относящемуся к юбилею писателя, возникла необходимость написать стилизацию. Первая в жизни стилизация, а среди предложенных авторов - Набоков. Были и другие, но только голос Набокова слышался настолько отчетливо, что, не сверяясь с первоисточником, я могла напеть эту мелодию, различить шаги Годунова-Чердынцева и дать ему войти во время и пространство образца 2018 года.

Федор Константинович резко дернул ручку, и его поглотил керамический ящик ванной комнаты. Утомленный гостеприимством, он выдохнул.
- Полотенце для вас маленькое, оранжевое на стиральной машинке, - не сдавалась хозяйка снаружи.
- Да, конечно. Благодарю вас.
Он задумчиво поднял педаль крана и присел на край ванны.
Обступили темно-синие крупные плитки-прямоугольники. Монотонную картину расцвечивал только бордюр посередине. На небольшой керамической полоске плясали красноватые ромбики, зеленоватые овалы и желтоватые кубики. Разнообразие форм и оттенков орнамента накатывало на глаз столь радостно, что он еще долго скользил по ним, пытаясь медленно и почти удивленно прожить зрительный фокус цветового перехода.
Кажется, вся эта небольшая комната состояла из разновеликих прямоугольников: за симметрию белого отвечали узкая стиральная машинка и прямоугольник ванны, между ними - рукомойник с тумбочкой. Если отсечь лишние округлости раковины и мысленно продлить до пола линию тумбочки, то можно подогнать и ее, вздорно называемую чуковским словом «мойдодыр», под те же геометрические пропорции.
В поисках освобождения от гнетущего синего он вскинул голову и обнаружил моветонный белого алюминия потолок. Если б он так пристально не всматривался в металлические окружности плафонов, не слепнул от тревожного света одинаково безжалостных ламп, он бы заметил черные ободки копоти вокруг. Царапины на блестящих поверхностях настенных плиток, заметные, несмотря на хозяйские старания, выдавали изношенность произведения оформительской мысли.
Его взгляд не споткнулся ни разу ни об одну из вещей, педантично развешанных на крючках, он проехал без интереса по флаконам, тюбикам, пузырькам и баночкам, по металлическим поверхностям кранов, змеился по сушильной трубе. За спиной у него всхлипнул и затих душевой шланг. Он повернулся, неведомо зачем стал пересчитывать отверстия в водопроводной пасти этого Каа. Уловив едва различимый запах можжевелового масла, он потянулся к угловой полке в дальнем углу, провел пальцем по забавной массажной мочалке, больше похожей на щетку для волос. Он бы и дальше разглядывал волнующие подробности из жизни то ли требовательного, то ли сопротивляющегося тела, но вдруг очнулся.
Вода так и лилась, а он так и не притронулся к зеленоватому обмылку без запаха. Наскоро обмакнул руки в струе воды, обтер их махровым квадратом, закрыл кран и уже почти потянулся к дверной ручке, но глянул на белую шторку, сдвинутую в самый угол ванной слева от двери. На ней по всей длине и ширине сверху сдержанно, а внизу густой стеной стучал крупными каплями дождь из прямоугольничков всех тонов и полутонов синего.
И тут он словно увидел, как маленький, круглый Александр Евгеньевич, хозяин дома, отбрасывает мокрой безволосой рукой этот занавес, перешагивает авансцену ванной и спускается на сухой коврик зрительного зала.

Поделиться примером стилизации я позволила себе лишь ради доказательной силы этого опыта. Любопытный и если не научный, то все же чистый эксперимент, своего рода лабораторная работа по литературе. Какой писатель, кроме Набокова, входит в плоть и кровь благодарного читателя, излучает свое воздействие с такой силой, что без дополнительной подготовки спустя десятки лет, все-таки можно попытаться и стать хотя бы полупроводником мощной энергии, сокрушающей время. То есть буквально по Набокову: «однажды увиденное не может быть возвращено в хаос никогда».




132. Сергей Захаров. Санкт-Петербург

Звездное небо над головой

Я не о Набокове, я о Гумберте. Хотя некоторым трудно разобраться, кто где. Нет, сам Набоков не был педофилом, во всяком случае, никто не обвинил его в домогательствах. Пока. Но есть вероятность, «обнаружат в старом сундучке дневник бедной девочки, которую соблазнил, осквернил, которая скрывала эту страшную тайну, нет - правду, многие годы, а теперь бедные, морально убитые горем родственники», как это стало сейчас модно, «решили восстановить справедливость», да и заодно заработать на этом. Куда только телевизионные продюсеры смотрят со своими ДНК-программами. Такой сюжетище! Конечно, Александр Серов величина, но надо брать выше!

Но я все же не о Набокове, я о Гумберте, Гумберте Гумберте. Что за чел? Да просто не совсем здоровый психически человек, даже, может, больной. Я не психолог, точно утверждать не могу. Вот у него был в раннем (даже теперь и не знаю как сказать правильно – детстве, отрочестве или юности, так эти муд-, конечно, мудрые, законодатели запутали с возрастом согласия, что не знаю, как определить. Наверное, лучше на заре юности, заря - это еще не день, не юность, но уже и не ночь, которая детство, да и красиво) значит, пусть будет - на заре юности, было состояние влюбленности, первой любви. Да такой любви, которой, в стихах Эдгара По, ангелы завидовали. Но завершилось это случаем не завершенной половой близости. И возможно половое развитие Гумберта на этом остановилось. И вот в этом остановившемся развитии, на стадии оральной или другой какой стадии (это лучше у доктора Щеглова уточнить), Гумберт и живет-поживает. Оставшись «маленьким», боится и не справляется с «большими» женщинами, хотя пробует, даже замуж выходит, ох, простите – женится (не посчитайте описку за латентный гомосексуализм, уважаемые присяжные, простите еще раз, читатели). Но не сложилось, банально уходит жена к другому, а он рассержен, да так сильно, что готов убить ее и даже обоих. Но понимает, что готов убить, не сразу, а через несколько лет только. И «большие» женщины больше не привлекают его и страшат. А привлекают и не страшат маленькие девочки, похожие на Аннабель, на его первую любовь. Но чтоб не слишком умные, чтоб можно ее было запугать, обмануть, полностью подчинить, и пользоваться, употреблять, но употреблять эстетично, красиво, аристократично даже. Чтоб была она эдакая нимфеточка, конфеточка, леденец на палочке. И вот ему случай выпал, заметьте, случай! Один дом сгорел, предложили другой, он нос воротит, но вдруг видит – вот она, конфеточка! Отца нет, уже плюс, ноги в первый же день не выдернут. Но как подступиться не ведает. Но тут черт-те что начинается – мамка влюбляется, он терпит «большую женщину» и животик гладит, где маленькая раньше была. Но «большая» все узнает, злится, торопится и бац – под машиной погибает. Одно слово - Голливуд. Девочка – сиротка, защиты никакой. Теперь я «право имею», думает Гумберт. Один парень такие слова тоже употреблял. Сомневался, размышлял - «Тварь я дрожащая или право имею?», в горячку даже впал, глупый. Этот без сомнений – право имею и поимел. Правда боялся сначала страшно, снотворного решил подсыпать, чтоб подстраховаться. А оно не действует ожидаемым образом, наверное, обманули, плацебо или БАД подсунули. Он и трусит «право иметь». А потом она сообщает ему про шустрого сына директора (Голливуд одним словом) и тут Гумберт орлом воспаряет. «Я даже не был ее первым любовником!» Как в некоторых нынешних уголовных делах получается, что из группы насильников второй уже как бы и не насильник, и не виноват, да и третий тоже. Да и первый, если три раза за утро, наверное, не виноват. И ждет Гумберт, что мы махнем рукой на это, как тот, сомневавшийся, что «тварь он дрожащая», махнул рукой – пусть пользуется, ведь она уже в «процент » попала. И машем. Не дочка же.

Был у нас в институте преподаватель неорганической химии, доцент, упитанный, веселый человек, который на лекциях рассказывал разные химические законы. Была одна лекция, на которую приходили даже студенты с других факультетов. Он рассказывал о свойствах индикаторов, в частности о свойстве фенолфталеина (смесь этого вещества с сахаром называли в Союзе пургеном). И рассказывал красиво. «В этой колбе, дорогие студенты, у меня раствор щелочи, натрий О-Аш, в этой колбе раствор индикатора фенолфталеина, который меняет свою окраску, попадая в щелочную среду из бесцветной на малиновую. Смотрите». Он сливал обе жидкости в третью колбу, поднимал ее над головой, слегка покачивая. Раствор оставался бесцветным. Студенты еле сдерживали смех (Нынешние, думаю, ржали бы в полную громкость). «Да, говорил он, опять мне лаборанты подкузьмили. Но поверьте моему слову, здесь должна быть малиновая окраска». Так же, изящно, без единого неприличного слова рассказывает Гумберт о многократных изнасилованиях несовершеннолетней, «Но поверьте моему слову,- восклицает Гумберт,- на самом деле это самая нежная, самая трепетная любовь, которой ангелы завидуют». Не забывая до или после купить девочке ботиночки, косыночки, штанишки, книжечки и денежек дать. И все это любя, нежно любя, как после сладкого языком «в три шажка вниз по нёбу, чтобы на третьем толкнуться о зубы». Вот был бы отец, Гумберту и язык прикусить, пожалуй, нечем было бы. Но «бы» это не «есть». А девочке ангелы не помогают и не завидуют. Не плачут счастливые каждую ночь! И все в ней уже не детское, но и не женское еще. А такое непонятно, никакое, и останется она заготовкой, глиной сухой и сколько ее не смачивай слезами или чистой родниковой водой, уже не вылепить из нее сосуда или кувшина. А если и получится что-то похожее на горшок, то лопнет он, расколется и не удержит в себе ничего.

Грустная книга о Гумберте и девочке. А вот еще одна о мальчиках. Н. Уперс нашел, выкопал из глубины веков стихи античного греческого поэта доселе неизвестного. И тоже о любви. Правда, не о любви к нимфеточкам, а о любви больших мужчин к маленьким мальчикам. «Но поверьте моему слову!..»

Разные книги по-разному расширяют границы познаваемого и приемлемого, углубляют толерантность, дают большую раскрепощенность и настоящую свободу. Но они расширяют и моральные законы внутри нас и скоро, похоже, законы эти не будут иметь границ, как звездное небо над головой.

P.S. Уважаемые читатели, господа присяжные и исполнители приговора, повторю еще раз – я не о Набокове, я о Гумберете, Гумберте Гумберте.

А о Набокове в другой раз, другим языком, в другой тональности.



131. Борис Жеребчук, автор художественных, философских, публицистических, литературоведческих и литературно-критических текстов. Нью-Йорк

Заминированный Набоков

Уникальность дарования самого американского писателя среди русских и самого русского между американцами не нуждается не только в обосновании, но и в простом упоминании. Разнообразные герои Владимира Набокова выражают, собственно говоря, многогранность его дарования и не только писательского. Бесконечно интересный и противоречивый в жизни, Набоков элементарно не мог быть закован в литературный прокруст. Пресловутое «писатель пописывает, читатель почитывает» никоим образом не про него. Набоков делает самоё свою жизнь объектом рефлексивного внимания и предметом творчества, одновременно старательно шифруя реальные ее события, равно личные пристрастия, отличаемые от обычного хобби степенью накала, сравнимого с его литературной деятельностью. Походя отмечу только два из них: шахматы, бывшие для него большим, чем игра, и энтомология, к которой он относился, возможно, серьезнее чем к тому, за что мы его любим и ценим!

Обращаясь к заголовку своей статьи, поясню, что я имею в виду загадочные места набоковского текста, сознательно «заминированные» или «загриммированные» им вроде хрестоматийного двадцать пятого кадра. Причем среди всей совокупности приемов вполне могут оказаться и некорректные, фальшивые, которые можно уподобить учениям и командно-штабным играм, отличающимися от реального театра военных действий. Можно припомнить строки из «Арлекинов», способные поставить в тупик самого эрудированного читателя, столкнувшегося с неожиданным признанием героя: «О бабочках я не знаю ничего да, собственно, и знать не желаю...» Остается только представить, в каком восторге был сам автор, когда всякий раз утверждал нечто подобное! Особенно если учесть что книга являет собою не что иное, как пародию на автобиографию! А что значили бабочки в набоковской жизни - не надо объяснять. Одним словом, мистификация на грани жизни и литературы, более того, снимающая их различия!

Вопрос: как то отнесется к мистифицированности читающая публика? Если читатель не выделит их, то они для него не существуют, оставшись белыми картографическими пятнами, соответствующие бельмам на глазах. Впрочем, мало их зафиксировать, надо еще и адекватно оценить. Между тем они, как и всякая заминированность, находятся за гранью элементарного восприятия и освоения, далеко не всякий малоквалифицированный сапер-читатель обнаружит их.

А набоковские ассоциации? Они, как правило, разнесены довольно далеко друг от друга в художественном пространстве и работают очень тонко, чураясь прямых аналогий и грубых примеров (вне понимания этой связи роман «Дар» останется абсолютно непонятым), призывают читателя к сотворчеству и достраиванию промежуточных ступеней. Но допустимая внеэмпирическая отдаленность лимитирована как способностями читателя, так и объективно. Если ассоциативность бесконечно далека, будучи насильственно протянутой «за горизонт событий», то смысловая связь оборвется на полпути или вовсе не возникнет. Примером тому хрестоматийные метафоры: «сапоги всмятку» и «дважды два – стеариновая свечка». Непонятно? И я о том же! Выверенность образного строя набоковской поэтики безупречна. Кому еще дано так зорко увидеть и, главное, адекватно выразить свой взгляд!

Автор для достижения своей цели может использовать все, что сочтет нужным из арсенала, находящегося в его распоряжении. Как? - напрямую зависит единственно от самого. Естественно, никому не отдавая отчета. Кроме как своему дару и эстетическому вкусу. Захочет и заминирует, даже и не заметив этого. Иначе, как можно объяснить боеготовность Набокова отправиться добровольцем в Белую армию. Правда, не сразу, а лишь когда закончится сезон бабочек. Мне сразу вспомнился д’Артаньян, объявивший: «Я собираюсь разбогатеть, но не сейчас! - и добавил: - Это не срочно…» Конечно, боевые действия могут подождать!

Вообще говоря, мистификации и литература не только не разделены между собою берлинской стеной, но способствуют и взаимопроникновению, коль скоро самая литература не представляет собою ни копии, снятой с действительности, ни подхода в свете обанкротившейся «теории отражения». Не говоря уже о прочей тарабарщине в духе «Партийной организации и партийной литературы». Автор создает свой мир, более того, создает себя в этом мире через литературное творчество. Как отметил Мераб Мамардашвили, не изображается мир вне романа; самый роман является миром, внутри которого порождается автор! Соответственно, через сочинение автор может не просто выдать себя за другого, но и сделать себя (вариант, своего героя в «Отчаянии») другим человеком!

Мистификации в литературе, разумеется, имели место и до Владимира Набокова, но сводились они, как неписанное правило, к выдуманным псевдонимам (Черубина де Габриак), переводам из несуществующих произведений (Песни западных славян), найденные рукописи (Журнал Печорина) ссылок на факты, не имевшие места в реальности (многочисленный корпус фантастических произведений) или наоборот, умышленное замалчивание фактов (разного рода пасквили), наконец, пародии... Вот - Курт Воннегут. Малый не промах. И сам, и его одноименный роман. Мистифицирует с кулинарными рецептами, никому, впрочем, не советуя ими пользоваться. Равно как справочником по историческим сведениям, предупреждением об опасности нейтронной бомбы, данными о креольском языкознании и так далее; обо всем этом автор честно сигнализирует в Предисловии... Или взять такое ответвление от мистификации, как пародия, возникающая на пересечении оригинального произведения, пародиста, и духа времени, которое тоже вовлечено в эксперимет. Так рождается «Лолита», кроме много прочего, пародирующая бульварные романы и низкопробное эротическое чтиво, автопародию в тех же «Арлекинах», где приводится несуществующая библиография самого Набокова. Наконец, полушутя указать на будущую трагедию аутизма, с которой еще предстоит сражаться за пределами современного Набокову века.

Примерам несть конца. Набоков мистифицирует читателей не только через своих героев, но делает непосредственным предметом описания свое становление, развитие, жизнеосуществление... Зачастую мистифицируя и то, и другое, и третье! Славная триада слаживается: камео+мистификация=произведение. Причем, здесь слагаемые и сумму можно по-всякому менять местами, это нематематическая формула, но ее метафорическое выражение, меняющее смысл в зависимости от подготовленности читателя, его способности к пресуппозиции. И если я попутно отклоняюсь от Набокова в сторону читателя, то исключительно для взгляда на упомянутого автора через призму несколько вольно трактуемого мною закона Натана По. А именно, если заранее не предуведомить читательскую массу о жанре произведения, всегда найдется кто-то принявший пародию, мистификацию или даже любое невинное замечание за звонкую чистоганную монету! Само собою, что Набоков не мог ничего знать о законе, открытом в 2005 году, но поступал он в полном соответствии с его частными выводами, дразня и дурача своих читателей!

Можно было бы оговориться, что надо различать мистификацию в текстах и жизни Набокова, но зачем? Там где они сливаются - самый автор выказывает заинтересованность в том, что, по его мнению, работает на образ, и незачем обличать его лишний раз. Что до мистификации в текстах, то она имеет свою сверхзадачу: донести до читателя авторскую идею наиболее парадоксальным образом или, наоборот, смутить читателя, подсунув ему ложный след, дуаль, как говорят социально близкие Набокову шахматисты, а то и... да с чего я теряюсь в догадках, когда самому автору может быть неясно, то, что сам он –

сквозь магический кристалл,
еще неясно различал? –

словом, чувствую: тема столь многообразна и обширна, что я не премину обратиться к ней в будущем; сейчас же ограничусь фиксацией ее роли в придании тексту неоднозначности, без чего нет художественной литературы.




130. Аркадий Рукинглаз, инженер-железнодорожник. Москва

Не спешу

На скамейке в парке нашёл я книгу… Так я думаю
А может она меня ждала на этой малопосещаемой аллее?
Буду читать, если владелец не вернётся за ней озабоченно
Открывать не спешу, название и автор пока мне не видны
Кто-то спешит сюда... Отдам, так и не раскрыв, прощай
Он прошёл мимо, даже не взглянув ни на книгу ни на меня
Встану и уйду, и я уйду из парка, пусть читают другие, не я

Вечереет... Мне одиноко, но не грустно, спокойно, рядом с книгой
Летним вечером тепло, могу никуда не спешить и сидеть долго
Автор знаком - Владимир Набоков, название сейчас посмотрю
Думаю, что я всё у него читал, но уже забыл когда и с кем был тогда
Идёт мужчина, около восьмидесяти. Если книга его, вернулся бы раньше
Мимо ... Прошёл мимо ... Странно это... Я почему-то был уверен, поверил
И вот снова он, ищет что-то. Сказал, что забыл утром книгу где-то здесь
Рад был тому, что книга нашлась ... Я тоже рад... Название так и не узнал




129. Леонид Немцев, писатель

«…Всё то любимое встречая, что в жизни возвышало нас»

В романе «Дар» звучит мысль, что у читателя Пушкина легкие увеличиваются в объеме. Здесь точно выражено и пушкинское доверие к жизни и то, что русский писатель невозможен не только без такой же свободы дыхания, но и без любви к Пушкину. Мы многое можем выбирать в жизненных привычках и пристрастиях (и им идеально соответствуют некие избранные писатели), но не можем обходиться без естественного дыхания.

О дыхании допустимо не думать, и оно из-за этого, конечно, нас не оставит. Так и язык культуры питает сознание, даёт жизненные силы или спасает, не всегда выдавая очевидные следы своего присутствия.

У читателя Набокова яснеют глаза, он начинает видеть сверх необходимого. А именно здесь находится тонкая грань между бытовым применением органов чувств и искусством. У сознания тоже есть грань, за которую оно в ежедневной практике предпочитает не заглядывать, и это вечное избегание одной «тайны» даже стало привычкой для нескольких поколений. Бродский говорит об этом так: «Наверно, после смерти пустота – и вероятнее, и хуже Ада» (нельзя не заметить, что здесь играет роль правды, а что определяет границу воображаемого).

В конце XVIII века человечество вступило в такой резкий культурный вираж, который до сих пор не пройден. И хотя всё это время хотелось изобретать новые термины – от романтизма до постмодернизма, от свободы и равенства до террора, от социальной турбулентности до постапокалипсического безумия, – будущим исследователям культуры будет удобно эти градации, эти терзания, эти бунтующие страсти объединить под каким-нибудь одним уютным понятием.

И всё это время дыхания не хватало, как и ясного взгляда. Эта эпоха явилась, чтобы испытывать человека на прочность, сбивать с толку, обманывать и играть страстями, вводить в ступор и водить по лабиринтам, где не каждый позволит себе ухватиться за нить Ариадны, потому что взгляд Минотавра гипнотизирует сквозь стены и уже кажется лучшей целью любого пути.

Если трезвый и благородный разум Пушкина нам ещё не кажется совершенно одиноким на фоне темной катастрофы, в которую стремительно обращался его век, то Набоков почти уже уникален в своей счастливой отчужденности от трагичности вселенских масштабов. При этом Набоков не был посторонним и не был, как иногда подозревают, исключительно укоренен в себе. Даже ему приходилось стоять перед самым носом у Минотавра. Почему же он смеялся и не признавал страшную бездну?

Воспитание набоковской прозой – это не дело одного перечитывания. Набоков говорил, что книги нельзя читать, их можно только перечитывать, потому что сам не писал ничего, что послужило бы случайным мотивом на жизненном пути, не рвался в говорливые попутчики к тем, кто скоро сойдет и всё забудет.

У современного читателя может возникать ощущение, что в процессе чтения множество наблюдений делает он сам. Это ощущение – отражение картины случайного и самостоятельно производящего себя хаоса (наша культура к таким ощущениям привыкла и не может от них отказаться).

Но Набоков смеется. Он постоянно смеется детским упоительным смехом. Смеется над присваивающим эгоизмом, над верой в случайность, над небрежностью в использовании чувств и беспечностью к своему дыханию, зрению, жизни. Он искренне удивлен нашей всеобщей невнимательности, которая стала одним из выигрышей на пути к подростковой по своей сути свободе.

Святое отношение ко всему увиденному, встреченному, пережитому – это не дидактический призыв, это очевидность того, что мы включены в божественную игру, и у нас нет иного выбора, как быть здесь и сейчас. И даже здесь и сейчас игра касается нашей «тайны». Смех Набокова – это не смех горечи, обвинения, циничного приговора, – все эти виды пафоса бурно расцвели в век, который с пафосом боролся (при этом нет ничего пафоснее такой борьбы). Набоковский смех – это естественный смех, который не выбирается. Можно выбрать смех сквозь слезы, смех в унынии, смех с горечью или даже желчью, смех в стойком ощущении проигранного дела (одним словом, смех романтический). Видно, что Набоков свой смех не выбирает, он смеется открыто, на уровне инстинкта, как делал это во время обсуждения «Лолиты» на американском канале CBC в конце 50-х годов (это видео легко найти), когда его собеседник с отчаянной тоской в глазах произносил приговор «непристойному и, безусловно, нездоровому» роману. Перед ним на диване не сидел, а валялся большой ребенок, которому казалось, что ему сделали подарок, что так весело не бывает само по себе, что всё в мире связано, а о такой реакции «умудренного» читателя можно только мечтать.

Если всё связано, то мысль требует развития, она идет еще дальше, возвращается, слегка корректирует свой путь, избыточно насыщенный новостями, особенно если по нему идти снова и снова. Но почему-то большинство мыслителей никак не могут набрать скорости и глохнут, осилив несколько метров, добившись того, что можно назвать «сделанным выводом».

Даже читатель, привыкший получать сигналы, любующийся деталями Набокова, не сразу готов к тому, что ни одна деталь не случайна. И дело не идет только о рукотворности текста, хотя здесь всё – дитя сознания. Дело о том, что такая проза (как и сознание) имеет особую цель. Всё взаимосвязано, и каждая деталь содержит тайнопись о сообщении более важном и более тонком, чем набор самых ярких и любимых цитат.

Наверное, самое страшное, чем насыщен воздух культуры двух последних веков, – это разочарование. Разве не боимся мы, что автор полюбившейся нам книги нас разочарует – отменой сказанного, фактами биографии, условностью вымысла? Как с любым дружески настроенным к нам человеком, мы договариваемся с авторами, мы приятно проводим время в беседе, не ожидая от них высочайшей степени убедительности, осведомленности, обещаний. И есть писатели, которые изначально с нами честны, они не обещают больших знаний, демонстрируют мужество при виде поражения, предохраняют нас от пропасти, на краю ржаного поля.

И Набоков слишком часто, слишком громко отказывался от литературы Больших Идей. При этом возможность счастья, которую он нам демонстрирует, это великое предчувствие связано именно с тем, на что мы так редко решаемся. Это взгляд в пропасть.

А что если там не бездна, которая всматривается в нас (подобный трюк возможен только при использовании гладкого нарциссического инструмента, который всегда под рукой)? Что если там все встреченные нами детали выстроены в своём природном порядке – все солнечные отблески, все деревья, все мерцавшие перед глазами бабочки, все встречные собаки, все игрушечные и настоящие поезда, все сказанные и написанные слова…

Наверное, счастье и невозможно без высшего спокойствия за мир, которое достигается на уровне авторского сознания. Набоков предпочел не кричать о своей «тайне», не проповедовать, а с упоением отражать в своих сочинениях знаки и символы, в свете которых перестаем быть чем-то случайным даже мы сами, его читатели.




128. Ирина Лучина, писатель. Лондон

Полёт бабочки над Тринити Колледж

Из каталога лондонского аукциона Бонэм, восемнадцатое июня две тысячи четырнадцатого года: лот двести шестьдесят четыре, Джеймс Джойс «Улисс», первое издание, Париж, издательство «Шекспир и К», тысяча девятьсот двадцать второй год. Подпись на первой странице «Мрозовский». Обложка и страницы в прекрасном состоянии. Цена от двадцати тысяч фунтов.

Пояснительная сноска: «свежая парижская контрабанда», так Владимир Набоков описал экземпляр этой книги, отрывки из которой были зачитаны ему другом в Тринити колледж.

«Моя первая недолгая встреча с Улиссом была в Кембриджском университете, когда друг Пётр Мрозовский, купивший экземпляр в Париже, пробовал прочесть мне, расхаживая по моей каморке, пару рискованных параграфов из монолога Молли», (В. Набоков, «Строгие суждения»).

Глянцевая страница каталога, преломляя яркий свет, ослепляет на миг, буквы сливаются в чёрную дрожащую линию.

Почти через сто лет дочь того самого Петра Мрозовского, что зачитывал молодому Набокову отрывки из шокирующего публику двадцатых годов романе, участвовала в посвященном английским годам жизни писателя вечере.

На фотографии, выложенной в Интернете для рекламы, Набоков, Мрозовский и ещё двое юношей с типично славянскими лицами смотрят в объектив, не улыбаясь. За их спинами – здание колледжа. А ещё – революция на Родине, сожжённые родовые имения, ночные обыски и аресты, канувшие в небытие милые сердцу имена. Ушедшая из-под ног земля отцов.

Наверно, поэтому Набокову не удалось найти настоящих друзей среди английских студентов. Его уважали за спортивные успехи – теннис, футбол, бокс. Интересовались заснеженной экзотической Россией. Посвящали в древние университетские традиции. Но не подпускали совсем близко. Прекрасный английский, выученный раньше русского, знакомый с детства запах мыла «Пёрл» и вкус «Золотого сиропа» из британского магазина на Невском, мастерски сложенные с гувернанткой пазлы не сделали его настоящим, с точки зрения однокурсников, англичанином. Хозяином империи, в которой никогда не заходило солнце, империи, достигшей небывалых высот, несмотря на Первую Мировую войну.

Кембриджский университет потерял в эту войну одного из своих знаменитых выпускников, поэта, денди, путешественника Руперта Брука, закончившего учёбу пятью годами раньше поступления Набокова, прославившегося стихотворением «Солдат» и умершим по дороге в Галлиполи.

Студент Владимир Набоков часто прогуливал лекции, отмечали его наставники. Первые два семестра он изучал зоологию. Курс начался с ихтиологии. Препарировать рыбу Набокову не понравилось - мутило от запаха. Биограф писателя Брайен Бойд отмечает, что изучать литературу, русскую и французскую, Набоков начал в третьем семестре. Творчество Кретьена де Труа – основная тема его французского курса. Благородные рыцари Круглого Стола, турниры и походы, честолюбие и страсть.

Можно предположить, что во время поездок в Лондон Набоков заходил в Британский музей, где размещалась большая коллекция бабочек. Там же находились рукописи Руперта Брука.

Позже Набоков говорил, что в молодости Руперт Брук оказал на него большое влияние. Наверное, напоминал ему Николая Гумилёва, кумира петербуржских лет, чья трагическая смерть от рук чекистов потрясла Набокова.

Через год Набоков написал эссе о творчестве Руперта Брука, отмечая удивительную связь его поэзии с потусторонним, с миром снов, теней, полушёпота, тютчевскую страсть к ручьям и рекам, по кельтским легендам воротам в иные земли.

Учёба в Кембриджском университете подходила к концу. Семья ждала Набокова в Берлине. Сожалел ли он, покидая страну, столь любимую в детстве и ближе узнанную в студенческой юности? Писатель отмечал в поздних мемуарах, что мало что помнит об английском периоде своей жизни. Словно пролетели эти три года как стайка бабочек, исчезнув в пропахнувшем морем воздухе Альбиона.

Роман Джеймса Джойса «Улисс» Набоков прочёл уже зрелым человеком и признал одним из величайших произведений современности.




127. Камилла Генералова, сотрудник центра музыкального и художественного развития, блогер. Тюмень

Как любовь победила болезнь

C «Лолитой» Набокова я познакомилась гораздо позже, чем с его другими произведениями - «Дар», «Удар крыла», «Картофельный эльф» и «Защита Лужина». Книга возникла передо мной на полке грубо сколоченного шкафа, на втором этаже деревянного дома, в котором мне было так плохо, как, наверное, бывает всегда, когда тяжело умирает твой родственник. Умирал на первом этаже мой дедушка, который был болен уже несколько лет. И хотя его смерть в полном смысле этого слова была избавлением от мук и для него, и для тех, кто за ним ухаживал, медленная атмосфера этого придавливала всех, кто был в доме. Мой дедушка в молодости был красавцем, талантливым изобретателем-инженером и баловал своих детей - моих маму и дядю. Мне досталось общения с ним немного, и лишь недавно я с удивлением распознала на его фотографии знакомые черты: некоторые из тех, что я вижу в зеркале. Но в тот момент меня мучили головные боли и кошмары, и в бабушкином шкафу, посреди коробок с книгами я искала чего-то, что могло отвлечь меня от реальности. «Чудо насущное даждь нам днесь», как у Цветаевой. И тут я увидела «Лолиту».

В отвратительно блестящей серой мягкой обложке с контуром губ (до этого я видела лишь мельком в магазине другую обложку, где, видимо, художник попытался изобразить героиню романа Риту - тёмноволосую, взбалмошную, с короткой причёской, и до прочтения романа я верила, что так и выглядит Лолита: её внешний вид меня порядком раздражал). Тонкая и совсем небольшая книжка.

Язык Набокова, насыщенный метафорами, как густой суп, нравился мне и прежде. Но стоило мне открыть эту книгу, прочесть несколько строк - как я поняла, что пропала, потому что человек, с которым я никогда не встречусь, человек из другой эпохи и другой страны, говорил со мной языком, который я понимала, как никто другой. Читаю я всегда довольно быстро: в тот вечер я, то смеясь, то рыдая, навсегда стала сторонницей Владимира Владимировича («поклонницей» или «фанаткой» сказать было бы неправильно). Это была та же волна узнавания, как у Гумберта «король рыдает от радости, трубы трубят, нянька пьяна» - волна узнавания «своего» человека на этой планете. Мне было радостно, что большинство из того, о чём писал Набоков (и говорил Гумберт) я знаю - произведения искусства, писатели, поэты. Так получилось, что у меня есть французские корни, в школе я изучала немецкий, а английский по фильмам и книгам: смешение языков было мне привычно и приятно, а игры со словами и двусмысленности - родными. И одной из любимых книжек детства была у меня Кэрролловская «Алиса»...

Через две недели умер мой дедушка. Каюсь, уезжая, я похитила книгу из шкафа, сорвав с неё уродливую обложку, отчего она распалась на главы - не выдержал старинный клей и так, частями, я и протаскала её в малюсенькой дорожной сумке с тех пор по всем квартирам, в которые переезжала. По дороге край одной из страниц ещё и залили неизвестно откуда взявшиеся ярко-синие чернила: к счастью, текст не пострадал. У меня оставшееся пятно прочно связалось с брызгами костного мозга и металлически-зелёными мухами, о которых упоминает Гумберт в самом конце своей исповеди, и поэтому я не расстроилась. Не знаю, почему я до сих пор не склеила главы под новой обложкой вместе - наверное, в память о том времени.

Стихотворение на французском из «Лолиты» я готовила к читке в театральной студии, куда попала случайно, когда приехала: там я нашла свою самую близкую подругу, с которой мы неразлучны, несмотря на её замужество и ребенка, и по сей день. Она готовила монолог Гамлета.

А как-то с хорошим другом мы пришли на показ студенческих театров, и там снова мой любимый писатель подал мне знак. Был чудесный показ «Сказки», в режиссёрской версии с немного иным финалом, и никаких декораций, кроме нескольких стульев, но я снова словно бы стояла около грубого деревянного шкафа и открывала для себя чудо. Театральная группа из Екатеринбурга была единым существом, которое блистательно воплотило рассказ на сцене.

Я склонна думать, что люди, понимающие творчество Владимира Владимировича, каким-то образом близки и понимают друг друга.

Позднее я прочитала и другие произведения Набокова, но «Лолита» осталась моим любимым романом, который я регулярно перечитываю (и цитирую наизусть некоторые особо врезавшиеся в память моменты). Из любопытства я прочла «Ключи к “Лолите”» Карла Проффера и была разочарована. Автор проделал большую работу, но словно бы не прочувствовал всей глубины персонажей - например, он утверждает, что Набоков специально подталкивает читателя к ложной мысли, что Гумберт убьёт Лолиту. Возможно, лишь невнимательного читателя - как вдумчивый вообще может подумать, что он её убьёт? «Я, видите ли, любил её».

Да, для меня это история о любви, об очень сильной любви к жизни (в её мельчайших проявлениях), к языку, к чуду.

И всякий раз, если при мне люди говорят, что видят пошлость в этой книге, я отвечаю: «Это история о том, как Любовь победила Болезнь. И это моя любимая книга».




126. Аркадий Мазур, ученик филологического класса.

Набоков. «Дар»

Меня нет.

Как же нет?

Сидит ведь кто-то этой зимней ночью, между серым диваном и настолько же серой стеной, рядом с полкой бесцветных книг, с окном в серебряную Москву – сидит и пишет.

Пишет про Книгу.

А что в Книге?

***

Тусклое небо и город, в котором пространство вялотекуще бредит. Какая-то пара, ждущая фургон с мебелью и своим бессмысленным появлением на первой странице напоминающая двух гоголевских мужиков.

И кроме этой картины нет ничего.

Слышен лишь голос сознания Автора, создавшего этот страшный статичный мир.

Вдруг появляется мысль - «Вот так бы по старинке начать когда-нибудь толстую штуку». Святые кавычки, говорящие, что что-то теплится в пространстве этого города. Мысль рождена из ниоткуда – и мысль о творчестве. Рожден вместе с ней и ее хозяин – герой романа.

Как будто на фотопленке, из мутного пятна проявляется его силуэт. Это молодой человек двадцати пяти с лишним лет, с дырявым ботинком и потертыми штанами. Рождается и его сознание, разглядывающее это пространство, считающее “ритм” улицы. За силуэтом показывается и имя – оно написано на книге его стихов. С обложки оно переползает и на героя:

Федор Константинович

Годунов-Чердынцев

И глупое, “прозрачное” пространство цепляется за эти две строки в четырехстопном хорее, летит вместе с ними – в стихах, в мыслях, в воспоминаниях о бабочках, о детстве, об отце – в чувствах, русской литературе, шахматных задач ах и в каком-то не понятном пока Даре, с икрами и латами, но бесплотного, связующего с Чем-то.

Не пропадает и сознание творца, появившееся еще с первой страницы, строки, названия романа. Оно будто сближается с Федором Константиновичем –в ощущениях, в общей биографии. Мысли одного из них регулярно превращаются в мысли второго. Неясное “Я” Автора все чаще становится вместо имени героя, а герой будто вдохновляет своего Создателя снова и снова.

Сознание Автора есть другой неощутимый мир. Каков же он?

Это мир, в котором живет умерший Яша (чья судьба – судьба Федора Константиновича, если бы он был лишен Дара), в котором можно прочитать несуществующую рецензию критика, пройтись с воображаемым Кончеевым (другим духовным двойником главного героя). Это мир, из которого приходят стихи и шахматные задачи, еще не сочиненные в реальности.

Этот параллельный мир таинственно управляет случайностями в жизни Федора Константиновича – как нужными, так и не важными для сюжета “воздушными ямами”. Три появления в романе Зины Мерц (третье – успешное, главный герой влюблен) и вечно не туда звонящий русский, внезапно идущий дождь и потерянные ключи – все это будто подшучивание над своим героем высшей, недоступной Силы.

Магический связист, единственно возможный перевозчик между двумя этими мирами – это Дар.

«Я как будто помню свои будущие вещи» - говорит главный герой романа.

Дар Автора, родивший Федора Константиновича, подобен Дару самого персонажа, позволяющему получать стихи из таинственного мира от… Автора же (ведь их сочинил он, а не его герой!). Создатель – это Федор Константинович в будущем.

Роман подобен руке, карандашом рисующей свое же начало на бумаге.

Своим появлением Федор Константинович обязан самому себе – ведь он растет на протяжение всего “Дара”, постепенно вырастая в Создателя-Автора, способного воскресить.

Кажется, ни с того ни с сего, основываясь на обычной шутке, главный герой пишет биографию Николая Чернышевского. Это невероятно длинная вставка в роман, своей неуместностью напоминающая читателю гомеровский список кораблей.

А между тем, герой впервые сам воскрешает своим творчеством подобно Автору – ведь давно умерший философ из совершенно чуждой эпохи способен жить – на страницах “Жизни Чернышевского”.

И сознание Федора Константиновича начинает вытеснять само Сознание Автора. Герой теперь сам решает, каким будет роман. Пространство, созданное Автором, начинает ломаться из-за сверхсильного Дара. Федор Годунов-Чердынцев так им переполнен, что преображает даже тусклое и страшное пространство вокруг себя (под конец романа в парке), заряжая его солнцем и красотой – обретая новое рождение.

“С колен поднимется Евгений, но удаляется поэт”.

Герой вырос в Автора – он готов создать самого себя. Дар как будто разрушил этот вялый мир, а герой будто вырвался к читателю романа в реальность – прочь от небытия.

И что же случилось в романе? Каким словом описать сущность “Дара”?

Какое слово обозначает смерть и рождение, красоту и фантазию?

Описывая мечтания Федора Константиновича о статье критика (скорее всего, герой представлял Кончеева на месте несуществующего рецензента, но это не так важно), Автор роняет красивое, с широким звучанием слово.

Эманация.

Эманация берлинского мира из мира Российского – из детства.

Эманация жизни из небытия - и небытия из жизни.

Эманация стихов и шахматных задач из параллельного мира.

Самоэманация – создание Автором Федора Константиновича и превращение Федора Константиновича, путем “мужания дара”, в самого Автора.

Эманационны даже кирпичики романа – набоковские предложения: в них ритмизованное поэтическое начало рождает прозу, дышащую, живущую, творящую - и умирающую в точке.

Красиво.

***

Светает на небе. Горит над столом все светлей и светлей электронная лампа. Слипаются глаза: то ли от недосыпа, то ли от приятного, тянущего покоя.

Осталось лишь добавить подпись. Клавиатура вновь ритмично зазвучала: Аркадий Мазур.

Забавно. Вот появилось и мое имя - точно так же, как и имя героя Книги. Может, моя работа и является доказательством того, что я есть?

А может, жизнь живет в самой моей работе?




125. Ольга Савченко, филолог.

Нет, в этом нет никакого смысла, пора признаться себе, что я все равно не смогу хорошо начать.

Я почти уже выезжала из Питера, как вдруг на меня накатило чувство одиночества и отчаяния. Одного дня не хватило, я оставляла своих близких, прекрасный любимый город, будто не успела ухватить что-то очень важное, и вот оно уходит от меня.

В купе поезда с чужими людьми абсолютно одна во веки веков, в жизни и смерти, я была никому не нужна, никому не дорога, как потерянная вещь, находящаяся в особой реальности, лишенной всякой практичности.

Постепенно из моего отчаяния меня стали выводить звуки внешнего мира – разговоры моих попутчиков. Они обсуждали поезд, интересовались какими-то подробностями, и, присоединившись к их беседе, я стала чувствовать некое единство с ними - незнакомыми, случайными людьми, с которыми у меня было общего только самое главное.

Так я решила начать своего Набокова. В поезде, между реальностями, в пространстве, лишенном определенной идентичности, лишь по касательной задевающем многие судьбы, а значит открытом любым возможностям, пространстве личной неопределенности, незавершенности, потерянности, а значит и безграничной творческой свободы.

Мне повезло. Эти снега, мелькающие за окном леса, фонари, небо, пространство, Питер, Москва — это все Россия, и она мне позволена. Как бы трудно и стыдно это не было, я все же рада этому. «Когда мы вернёмся в Россию?», - пишет матери Годунов-Чердынцев, и я читаю эти слова сидя на подоконнике на Невском, в прошлом году, глядя на тихий, мирный снег, застилающий Казанский собор, и мне больно, правда больно за него, и хочется плакать и отдать часть своего сомнительного счастья. «Дар» был последним из романов Набокова, которые я читала в анабиозе горя, после потери близкого человека и эта фраза, этот момент, наверное, первое сильное и чистое радостное впечатление. Мне не хотелось верить в смерть, я забывала ее и тянулась в вечность, читая одну за другой все книги Набокова, стремясь найти своё, и находила там то, что все конечно, и недостижимо наиболее желанное, и счастье в прошлом, и чудо тоже возможно.

Я ездила на Чёрную речку. Почти утерянное уже место утерянных возможностей русской литературы. Мимо окна вагона проносится метель. Какие-то города. Мне не описать эти чувства.

Я в какой-то момент решила прочитать всего Набокова в порядке хронологии и разные периоды его творчества ложились на разные стадии моей жизни. Тот знаковый момент в Питере, который запомнится мне навсегда, был, вероятно, самым искренним этапом этого долгого путешествия.

Сейчас уже и не вспомнить всего, главное, что решение было верным, почти все романы, стихи, рассказы вызывали какой-то особый отклик во мне, пока степень знакомства и родства не поднялась настолько, что Набоков стал для меня близким человеком. Конечно, я не понимала всего, да и как я могла, посмотрите, как я пишу – никакого стиля, тонкости, игры, только распускаю нюни на бумаге. Как называется человек, как графоман, только читатель? Так я и воспринимала произведения Набокова - наивно, через прямое сочувствие героям, а это, как пишут рецензенты, проигрышная стратегия.

Впрочем, не совсем. И я могла иногда ухмыльнуться оригинальному приему или интересной отсылке (особенно к классической русской литературе, что в первую очередь привлекло меня в Набокове), да и сам Набоков все-таки хотел бы участия к своим персонажам, серьезной вовлеченности читателя в игру.

Важным моментом осознания этой игры стала для меня попытка поставить Набокова на сцене. Относительная несценичность материала меня только больше увлекала, и хотелось важные особенности авторского стиля суметь перенести в другой вид искусства. Тогда я начала уже более серьезно копаться в материале и понимать многие тонкости. Мы ставили рассказ «Как-то раз в Алеппо». С помощью символов, отсылок, внешне абсурдных действий и слов, мы создавали разные уровни действия, заставляя зрителей разгадывать загадку происходящего, находить все новые смыслы во внешне почти реалистичной, но очень странной истории. Я была довольна работой с актерами и результатом. Зрители ничего не поняли.

С этим всем я дошла до «Лолиты». На данный момент это последнее произведение Набокова, которое я прочитала, и одно из тех, ради которых я затеяла свой марафон – было интересно понять, с точки зрения двух языков и двух литератур, как один человек может быть классиком обеих. Мне хочется так много сказать про этот роман, и, скорее всего, все это уже написано. Но с точки зрения читателя всех его предыдущих произведений, мне показалось, пожалуй, наиболее интересным то, как у Набокова развивается тема детства, вплоть до того, что даже некоторые взрослые его герои стали казаться детьми или подростками, страдающими от того, что им приходится быть взрослыми. Наверняка это очень примитивный взгляд, но, с другой стороны, это лишь одна из множества тем, приемов, деталей, символов, из-за которых я снова перечитываю и пытаюсь опять понять «Лолиту».

Закончить необходимо как-то особенно, чтобы в свете всеобъединяющей концовки предыдущее казалось стройным и последовательным. Но я уже вижу, что мой план провалился, и только очень благосклонный читатель разглядит развитие мысли. Может быть, дело в том, что я переоценила свои силы, или цель была слишком смутной и я затерялась в пути (непростительная ошибка), или все же читать Набокова мне интереснее, чем писать про него. Одно знаю точно – я не могу и не хочу говорить как Набоков, или за Набокова, только за себя. Но чтение Набокова ответственно за появление многих моих мыслей, оттенков чувств, и надеюсь, особенностей голоса. А самое интересное, на мой взгляд, то, что они вызовут к жизни в вас.



124. Лада Тютькова, студентка Литературного института им. А. М. Горького

Мифологическая реальность Владимира Набокова

2 апреля 1919 года начинающий прозаик и поэт Владимир Сирин покинул берега России на борту парохода «Надежда», убежав от ужасов начинающегося повсеместного террора. Понимал ли он и осознавал в тот момент, что прощается с Родиной навсегда? Миновав Грецию и отправившись в Париж, Сирин вынужден был обосноваться на «других берегах». Германия, Соединенные Штаты Америки, Швейцария – куда только не бросала судьба этого несгибаемого человека.

Превратившись из русскоязычного Сирина в англоговорящего Набокова, писатель продолжал тосковать по России, хотя и неоднократно утверждал, что его Родина погибла, и той страны, которую он так любил и в которой вырос, больше нет. Призрак былой страны – в противовес его словам – однако сумел настигнуть его отца – Владимира Дмитриевича Набокова, уже в эмиграции, где, казалось бы, уже никакая опасность не могла угрожать семье Набоковых. Отец будущего знаменитого писателя погиб от руки монархиста – словно он был виновен в том, что случилось с Россией.

Все эти трагические несправедливые события станут потом основой многих романов Набокова. Пропустив через себя все, что было пережито, закрывшись некоторым образом в своем обособленном мире, Владимир начал создавать некую внутреннюю, мифологическую Россию. Она имела разные имена в его романах, где-то была скрыта (Эстотия в «Аде»), где-то сияла чистым отчетливым блеском («Другие берега»), но всегда сквозила, прорастала сквозь страницы. Так Сирин-Набоков сохранял в себе озера Выры и слезы первой любви. И бережно воссоздавал в произведениях всё, что помнил.

Сам псевдоним писателя – Сирин – отсылает нас к истокам славянской мифологии. Сирин — темная птица, темная сила, посланница властелина подземного мира, воспевающая правду без зазрения совести и страха. Набоков открыто пишет свои печальные стихи о родине, все свои мысли и переживания он обличает в стихотворные сказы. Он скорбит о той России, которую он создаёт сам вдали от родины, придавая ей образ идеала.

«Повторим в эти дни слова того древнего воина, о котором пишет Плутарх: "Ночью, в пустынных полях, далече от Рима, я раскинул шатер, и мой шатер был мне Римом» – пишет Набоков в своём эссе «Юбилей». Однако подобной точной цитаты у Плутарха не находится, что свидетельствует о том, что подобные размышления были не чужды

Набокову: его внутренняя родина была им намеренно смоделирована для самообмана.

Разумеется, наиболее эмоционально, пронзительно, отчетливо запечатлелась Россия именно в набоковских стихах. Здесь автор мог не столько играть слогом и смыслами, сколько открыть душу и выговориться – самому себе, читателю, далекой Отчизне. В ранней поэзии Набоков раскрывает собственное «я», не стесняясь ни слез, ни сентиментальности. Сказочность, мифологичность происходящего – одна из основных составляющих ранней поэзии Набокова.

Для отображения первобытного идеала родины Набоков использует мифологию античного мира: здесь и подражание античному слогу (к примеру, «Смерть – это утренний луч, пробужденье весеннее. Верю…» написано гекзаметром), использование известных мифологических образов богов, нимф, фавнов, постоянное упоминание мирта – цветка, почитаемого в античности, который посвящался Венере и возлагался на чело победителей в виде венков. От изображённых русских пейзажей Выры и Рождествено веет буколикой («…О, рощи буковые, где я подслушал, Пан, свирель твою!»). Вся вселенная стихов – это отдельный мир, существующий самостоятельно далеко за рамками действительности. Идеал запечатлевшейся для писателя родины – существование в абсолютном покое, беспечности и природной благодати.

Набокову и в прозе удавалось трепетно выражать любовь к прошлому. Первый его роман «Машенька» не стал исключением. Набокова многие считали (и считают до сих пор) снобом, циником, человеком в футляре. Но мало кто понял, что эта поза, это некое «всегда с краю», позиция вечно скрещенных на груди рук – все это было сродни внешнему цинизму Ганина из «Машеньки», за которым тот прятал фантастический необъятный мир своей памяти, неразделенный любви как к Родине, так и к обожаемой девушке, которая стала чужой, чуждой тому образу, что сохранился вопреки всему. Образ Машеньки откровенно символизирует образ светлой родины. Невозможность для автора вернуться к родным берегам, которые слишком сильно изменились, и безнадежность попыток найти и вернуть то, что утрачено, равносильно нежеланию Ганина увидеться с Машенькой, которая уже иная, спешащая в липкие объятия пошляка-мужа; отчаянность попыток обмануть самого себя, старания вернуть то, что видоизменилось и более ему не принадлежит. Но Ганин отверг реальную встречу с призраком прошлого, предпочитая пространству закольцованное и заарканенное время и собственные воспоминания, совсем как Набоков запечатлевал и созидал в себе, в романах и стихах, собственную, прекрасную и вечно юную Россию. В результате истинное счастье с Машенькой досталось не Алферову, а именно Ганину. Сам же Набоков – в отличие от Ганина, бежавшего от былой любви, дабы сохранить ее идеальное воплощение в памяти – смог передать само это ощущение, донести его до читателей

Непростой, ни на кого непохожий автор остался в России в положении «чужого-своего». В этом и трагедия набоковского таланта, и его сила. Ибо именно благодаря исчезновению законного пристанища, Отчизны, прежнего положения, всего дорогого, Владимир Набоков сумел стать сильным и пройти всё: скитания, бедность, искушение неожиданной славой. Он потерял Родину, но создал ее заново в своих книгах, и смог жить везде, поскольку набоковский дом – на Большой Морской ли, в Выре или в Батово, там, где цвело сердце – был и остался с ним навсегда.




123. Людмила Лапина, писательница. Санкт-Петербург

Птицы сирин легкое перо

Я долго не могла принять и полюбить творчество Владимира Набокова. Он виделся мне холодным рафинированным эстетом, составляющим длинные сложносочиненные предложения. Отношение мое к его книгам и личности изменилось, когда я впервые побывала в усадьбе Рождествено. Места эти возвращены России в ходе Северной войны. В 1710 году Петр I дарит село царевичу Алексею. Он помог отцу готовить Полтавскую битву. Природа здесь красива: сосновые боры, реки с красными песчаными берегами, целебные родники, пещеры. Алексей полюбил эти места и велел строить деревянную церковь во имя Рождества Пресвятой Богородицы. Церковь стоит на холме на левом берегу Оредежа. После освящения церкви село зовется Рождествено. Отсюда в 1716 году Алексей бежал за границу, а по возвращении на родину попал в Петропавловскую крепость. Загадочно умер несчастный царевич в ночь перед казнью накануне девятой годовщины Полтавской битвы. Петр I со свитой отметил ее разгульно: выпито море вина, небо столицы расцветили фейерверки. Усадебный дом Рождествено возведен на холме, в месте слияния Оредежа и Грезны. Неизвестный архитектор строил деревянное здание, вдохновившись работами Палладио. Шедевр русского зодчего монументален: портики в два этажа, их треугольные фронтоны несут ионические колоны. Шестиколонный портик и широкая парадная лестница выделяют главный фасад дома. Здание венчает не купол, а бельведер с обходной галереей, как в Константиновском дворце. Сиворицы и Тайцы, соседние усадебные дворцы семьи Демидовых, творения архитектора Старова, построены в том же классическом стиле. Дворец в Сиворицах – предтеча Таврического дворца, облик которого стал эталоном усадебных домов по всей России. Светлый дом в Рождествено кажется летящим, парящим над впадением Грезны в Оредеж. Усадебный дом, как у Палладио, выходит в сад. Дедом В.Набокова был И.Рукавишников, миллионер, хозяин золотых сибирских приисков. Склеп этой семьи, отделанный каррарским светло-серым мрамором, сохранился. Он виден на фоне стен краснокирпичного храма под голубым полусферическим куполом. Храм стоит на высоком холме против усадьбы Рождествено на другом берегу Грезны. Мемуары Набокова называются «Другие берега» (1954). Он пишет о своих предках, портрете матери работы Бакста, любимых книгах своего детства. Он, как и я, любил приключенческий роман «Всадник без головы». Тут же он вспоминает гибель в Крыму своего кузена-белогвардейца. Взрослый Набоков ловил бабочек в Техасе, там, где Зеб Стамп распутывал коварное убийство. Как причудливо дополняют реальную жизнь прочитанные нами книги! Три вертикальные доминанты Рождествено делают пейзаж, разделяемый реками и дорогами, гармоничным и запоминающимся: старая деревянная, времен царевича Алексея, церковь, ставшая часовней старого кладбища, перестроена в начале ХIХ века, барский дом Рождествено парит над холмом, и краснокирпичный храм с голубым куполом. Старинные здания окружены красивой природой. В 1890 году И.Рукавишников купил усадьбу Рождествено. Его дочь Елена на велосипедной прогулке познакомилась с Владимиром, сыном четы Набоковых – владельцев Батово. Они обвенчались в 1897 году и поселились в Выре - приданом Елены. Здесь семья Набоковых с пятью детьми отдыхала летом, а в Санкт-Петербурге они жили в собственном доме по адресу: Большая Морская улица, дом 47. Дворянский род Набоковых известен в России с середины ХVII века. Юный Владимир Набоков посещал усадьбу дяди Василия Рукавишникова. В «Других берегах» он описал дорогу из «нашей Выры» в Рождествено. Мы видим жемчужно-серый, как Зимний дворец при Николае I, барский дом. Под классическим портиком за шестью колоннами находится вход в дом. Колонны деревянные, выкрашены в белый цвет, крайнюю правую уродует ожог – след пожара 1995 года. Он оставлен как память, как молитва о сохранности дома. Его восстановил архитектор Александр Семочкин, житель Выры. Он спас старинную усадьбу, памятник материальной и духовной культуры ушедшей дворянской и купеческой России. Александр Александрович - старший научный сотрудник музея Рождествено. Вступим под своды заботливо воссозданного дома. Пол в огромной гостиной бело-черный или черно-белый, как шахматная доска, как полы в итальянских палаццо. Шахматная игра как игра людьми, игра с судьбой войдет в творчество Набокова. Вспомним и картину Ге, где царь Петр судит своего сына, ведь они бывали в этих местах. Кольцеобразная люстра и роза ветров, выложенная среди черно-белых клеток пола, отмечают центр высокого светлого зала. Роза ветров – любимый чертеж Петра I, Санкт-Петербург заложен после изучения господствующих в устье Невы воздушных течений. Высокие стеклянные двери ведут из шахматного зала на террасу. Вид с нее ласкает русскую душу: речка, зеленые холмы, церковь. Англоман Набоков в эмиграции тосковал по этому виду. Его душа осталась на родине. До смерти в 1977 году он не имел своего дома. На втором этаже видим живопись современных художников-земляков Набокова, любующихся красотой своей малой родины. Прекрасный вид на всю округу открывается из бельведера. Поднимаясь на самый верх старинного здания, мы совершаем и мистическое путешествие, вознося свои души от материального уровня бытия к высшему, горнему миру. Такие церемонии на своих собраниях практиковали русские масоны. В деревне Выра есть музей «Домик станционного смотрителя». Памятник русского дорожного быта воссоздан по повести А.Пушкина. Владимир Набоков родился через сто лет после Пушкина, и прославил русскую литературу уже в ХХ веке. Он получил блестящее образование, много читал, говорил по-английски, занимался спортом, рисовал под руководством художника Добужинского. Энтомологию полюбил с детства и на всю жизнь. Бабочка – любимый образ его творений, символ ускользающей красоты, тревожной и возвышенной. Но человек не может владеть этой мимолетной красотой. Образ такой красоты пронизывает творчество его старшего современника Джона Голсуорси. В 1916 году усадьба Рождествено перешла к Владимиру Набокову от бездетного дяди. В том же году опубликовано любовное стихотворение юного Набокова «Лунная греза», вышел его первый поэтический сборник. Менее двух лет Набоков владел усадьбой: Первая мировая война и сильнейшие социальные потрясения изменили Россию. Набоковы уехали в Крым и вскоре покинули Россию. В 1919 году Набоков поступил в Кембриджский университет, окончил его с отличием в 1922 году. Изучал он энтомологию и словесность. Оценив образ жизни и культуру английской элиты, он остался в Западной Европе. Набоковы переехали в Берлин в 1922 году. После гибели отца Владимир обеспечивал семью: публиковал рассказы, шахматные задачи, давал уроки тенниса, французского и английского языков. Блестящее русское воспитание позволило Набокову выжить вне России. Тогда он подписывал свои тексты псевдонимом «Сирин». Ученый Набоков знал, что Сирин – не только сказочная птица с женским лицом и грудью, как на картине Васнецова «Птицы Сирин и Алконост. Песнь радости и печали» (1896), но и сова с ястребиным оперением, многозначный, до конца непостижимый символ. Богиня Афина древних греков несла змей на шлеме и сову на щите, сова провожала духи умерших эллинов в иной мир, подземное царство Аида. Так и писатель ведет своего читателя в нереальный, потусторонний мир, где обитают персонажи его произведений. Сирины славян сопровождают богиню Макошь, ткущую нить человеческой жизни. В ХХI веке сова Букля у Джоан Роулинг носит письма юного волшебника. И тексты Набокова несут некую магию. Его обширные знания, изящество слов, ясность мысли создают в его текстах образы яркие, но до ужаса откровенные, как в романе «Лолита» (1954), сделавшем писателя знаменитым. Имя героини символично. Полное, Долорес, (печаль по-испански) намекает на ее судьбу, ласковое, Лолита, взывает к апокрифическому персонажу Библии, первой жене Адама, слывшей демоницей, вампиром, оборотнем. О Лилит писали Гумилев и Анатоль Франс. Роман Прево «Манон Леско» повествует о безумной страсти, закончившейся смертью. Это предшественники Набокова. И его Лолита умрет молодой. Набоков создал образ, получивший мировую известность. Наверное, только Кармен из новеллы Мериме известна как набоковская Лолита. Случайно ли эти женские образы-мифы несут испанские имена? Прекрасная классическая литература соединяет века и пространства, придает духовной жизни читателей насыщенность и глубину. А новые смыслы возникают в известных текстах по прошествии исторического времени и новых обращений к ним пытливых читателей.




122. Кристина Гришина, студентка Литературного института им. А. М. Горького

Жизнь – есть сон.

Художник и режиссёр по образу мыслей, Набоков не скрывал, что стремился превратить читателя в зрителя. Для этого он даже изобретает свою систему Набокова, по которой его персонажи играют его же пьесы. Почему же их невозможно сыграть по системе Станиславского? И как вообще нужно ставить Набокова?

Рассуждать о том, что «Событие» было собрано из одних аллюзий на чеховские пьесы (и «Трех сестер», в особенности), Достоевского, Пушкина, Горького, Гоголя и других, и других, – уже не интересно. Актуальным остается вопрос – зачем Набоков это делает и что из этого получается.

Для меня Набоков один из самых светлых и вместе с тем один из самых таинственных русских писателей. От набоковских пародий, аллюзий и знаков веет скорее не злостью, а хитростью. Собрав все приёмы, имена и факты, Набоков играет с этими символами и хвастается перед читателями тем, как он может это всё ловко обыграть по делу. А что делать бедному актеру, который должен держать этот замысел в голове, пытаться донести до зрителя всю палитру набоковских оттенков иронии и одновременно с этим стараться как-то «прожить» происходящее с персонажами. Чехов медленными шагами из своей «иронии» как приема, уходил в абсурд, а Набоков, работая с теми же составляющими, уверенно двигается в сюрреализм. На той же тропе сюрреализма уже стоит Евреинов со своей теорией монодрамы, где сценические события проецируются через сознание персонажей. А для того, чтобы зритель понимал, что, собственно говоря, происходит, он будет вынужден с максимальным старанием поставить себя в предлагаемые герою/героям обстоятельства. Из концепции Евреинова вырос плэйбэк-театр, ну а вслед за ним уже и вербатим. Но актеры в конце 30-х годов ещё не представляли себе, что такое театр импровизации, но зато отлично знали суть системы Станиславского.

Реальное «проживание» в сверхреальности невозможно хотя бы потому, что сверхреальность существует по другим законам. С чем мы имеем дело в Событии? Сон во сне, смерть, двойников и Веру с Любовью, но без Надежды. Набоков один из немногих писателей, кто превратил смерть в своём творчестве в начало другой, лучшей жизни. Смерть перестает быть главным событием. Лишь после смерти человек обретает себя (или хотя бы имя – хрестоматийный пример «Защита Лужина»). В «Событии» уютно уживаются двойники не только персонажей, но и двойники реальных людей. Граница между сном и реальностью не исчезает даже тогда, когда разбивается зеркало. Потому что зеркало разбивает ребёнок, которого уже давно нет, по сути – сама Смерть. Проснуться можно только, если уйти из жизни, а все герои «События» слишком трусливы, чтобы уходить из жизни добровольно. В какое же неудобное положения поставлены зрители, но актёрам, на самом деле – ещё хуже.

В пьесе Набоковым высмеиваются даже основные постулаты «новой драмы», так по каким же принципам существовать актерам. «Каждый момент пребывания на сцене должен быть санкционирован верой в правду переживаемого чувства и в правду производимых действий», - твердит Станиславский. А как возможно оправдать существование персонажа, который постоянно находится между сном и реальностью. Во что верить и чему сопереживать зрителю, если Набоков пытается показать непереживаемое. Персонажей Набокова приходится возвращать с небес на землю и работать с ними, как с реальными людьми, а затем обратно возвращать в сверхреальность.

«Вот представь себе... Этой стены как бы нет, а темный провал... и как бы, значит, публика в туманном театре, ряды, ряды... сидят и смотрят на меня…»

Первую подсказку дает Трощейкин на авансцене и тут же опровергает её. На минуту, он впускает зрителя в свою сверхреальность, говорит о том, что публика – это всё его знакомые лица и тем самым пытается сблизиться со зрителем, пытается найти связь между своим сверхмиром и миром зрителя, но не проходит и половины минуты, как Любовь осекает его своим непониманием и вызовом «Напиши, тогда увижу» и тут Набоков делает осторожное замечание в лице Трощейкина, что русский театр не готов к окончательному крушению «четвертой стены». Реализм реализмом, а зритель не готов осознать сверхреальность и тот мир, в котором существуют Трощейкин и компания:

«А может быть - вздор. Так, мелькнуло в полубреду - суррогат бессонницы, клиническая живопись... Пускай будет опять стена.»

Более того, - Набоков перепрыгивает этап развития русского театра и надстраивает «пятую стену» - то самое пресловутое зеркало, которое служит экраном в этом набоковском «театре теней».

Набоков – редкий гость на сцене московских театров. И на данном этапе театрального процесса это очень странно. Набоков думает масштабно, эпически. Он не зацикливается на конкретной детали (пусть она и важна), он видит перспективу и цельность. В связи с этим хочется отметить одну из нашумевших в своё время постановок «События» в МХТ им. Чехова.

Начать следует с того, что режиссер Богомолов в первую очередь филолог. Маленькая трагедия каждого персонажа – ничто по сравнению с той перспективой, которую выстраивает режиссёр. Подлинное эпическое горе (читать – "событие") он выводит в кадрах, которые показывают мракобесие нацистов.

Богомолов берёт бессобытийный текст и превращает в Событие каждое слово, каждый шорох и каждого человека. На сцене происходит подобие карнавала (только внешне) – эксцентричный Александр Семчев в роли Опояшиной с лицом, вымазанным в белилах, живой мертвец (мальчик с той самой картины), текст, который начинают петь, вместо того, чтобы произносить нормально, цирковой грим, в конце концов, сам черт, который пожаловал в лице Барбошина – доппельгангер Барбашина – и всё это стоит воспринимать не иначе, как "мираж, фигуранты, ничто. Наконец, я сам это намалевал. Скверная картина - но безвредная". Кошмарный балаган, который вырывается из сознания Трощейкина. Это и есть настоящая трагедия – жить в этой сверхреальности. По Богомолову – выйти из этой сверхреальности ещё хуже, чем умереть, потому что реальность – это марширующие нацисты и грядущий фашизм.

"Одни на этой узкой освещенной сцене. Сзади - театральная ветошь всей нашей жизни, замерзшие маски второстепенной комедии, а спереди - темная глубина и глаза, глаза, глаза, глядящие на нас, ждущие нашей гибели"

Лучше дрожать от своих маленьких страхов, нежели остаться один на один в реальном мире перед лицом События, которое перевернет человечество. События, которое не заметили.

Именно так оправдывает Богомолов существование сверхреальности каждого персонажа. Литературный гротеск Набокова превращается в обычную драму несчастных людей, трагедия, которых заключается в пресловутой отстраненности. Богомоловские артисты существуют с приставкой "псевдо", тем самым ещё больше нагнетая кошмар происходящего. Отвратительно-прекрасные маски, вся жизнь которых лишь имитация. Но имитация на сцене получает отклик в зале. В зале царит вера. Не в эту имитацию, а в трагедию мертвой пустоты.

Думаю, что именно этого эффекта Набоков и добивался. Вера и страх за себя, за людей, за то, что события проходят мимо.




121. Татьяна Скарынкина, поэт. Сморгонь, Беларусь

Конечно, Лолита

Младшая тетя полюбила солдата с золотой коронкой. Хотела поставить себе золотой передний зуб на место здорового от сильной любви. Солдаты из ближней воинской части взрывали лед, чтобы не сорвался по весне мост у деревни, где жила и тетя, родная сестра мамы, и мама, и остальные братья и сестры, будущие мои дяди и тети вместе со своими родителями в доме над рекой. Так познакомилась тетя на танцах с подрывником с мерцающим в улыбке зубом. «До чего же это было красиво», - вспоминала тетя сквозь годы. А я по примеру тетиной девичьей мечты, поменяла бы мебель в доме, не что-то одно, как тетя зуб на зуб, а всю мебель - на конторку. Такую, как увидела однажды на фотографии, где Владимир Набоков над конторкой пишет под круглым светом из-под абажура. Конторку он упоминает и в одном французском интервью, когда называет ее «аналоем». Набокова спросили о распорядке дня. Тот сказал, что встает между 6 и 7 и пишет «остро заточенным карандашом, стоя за своим аналоем до 9. Ручку и горизонтальное положение письма в 30-летнем возрасте сменили карандаш и суровая старческая вертикаль».

Из чего следовало бы, что «Лолита» создавалась за конторкой. Ведь Набокову было далеко за 30, когда написал он роман в незабываемом для советского народа 1953 году смерти И. Сталина. А прочла я «Лолиту» в 1991, незабываемом для меня, когда я родила своего единственного ребенка. Дочь. Я читала «Лолиту» незадолго до родов, подружка-библиотекарь прислала из Минска редкую на то время книгу. Я знала уже, что будет девочка. Было тяжело представлять ее в подобных лолитиных обстоятельствах. Впечатления самые отталкивающие. К тому же Лолита от родов умирает, родив мертвую девочку.

Но «Лолита» создавалась не за конторкой, для нее было сделано единственное исключение. Набоков проделал маршрут Гумберта в автомобиле, где и написал книгу. За рулем сидела жена Вера.

Во второй раз «Лолита» попала мне в руки через 25 лет после первого чтения. Казалось, что никогда не захочу открыть ее снова, но сделала исключение только по причине совпадения. Именно 1991 года выпуска издание, превратившись на этот раз в совсем другую книгу о девочке с исковерканным детством, которую жалеешь, как собственную, досталось от подружки, тоже библиотекаря. Не той, что первую «Лолиту» присылала. В центральной райнной библиотеке разбирали подношения читателей, а фонды маленькие, и «Лолите» грозила участь макулатуры. Но я успела перехватить. И с подругой-библиотекарем, позвавшей на разбор дареных книг, мы обсуждали «Лолиту». Я говорю:

- Я лет в 10 почувствовала себя нимфеткой, в первый и в последний раз. Тогда в школу приехал цирк. Не знаю, почему я не была на представлении, но помню, как на школьных ступеньках, уже после выступления в актовом зале, один из артистов собрал ребят, какие-то загадки им загадывал. Я смотрела, привалившись плечом к кирпичной стене школы, немного в отдалении. Вдруг чувствую, поверх толпы циркача взгляд. Он говорит, растягивая гласные: «А шляпа достанется». И через всю толпу обращается ко мне: «Вот этой девочке». Я абсолютно по-киношному разворачиваюсь, откуда что взялось, и, не оглядываясь, ухожу медленной походочкой. Представляешь? Будто чувствовала, что взяв шляпу, заплачу за нее своей детской свободой, как Лолита.

- Все мы были нимфетками, - парирует библиотекарь-подуга, - играли в принцев и принцесс девочки между собой. Это ведь были эротичные игры по-своему.

Набоков не соглашается: «Все ли девочки нимфетки? Разумеется, нет. Иначе мы, посвященные, мы, одинокие мореходы, мы, нимфолепты, давно бы сошли с ума». Возможно, что мы с подружкой-библиотекарем и заблуждаемся на свой счет. Откуда нам, советским зашоренным девочкам, знать нимфеточную природу, по которой Набоков главный специалист: «В возрастных пределах между 9 и 14 годами встречаются девочки, которые для некоторых очарованных странников, вдвое или во много раз старше них, обнаруживают истинную свою сущность - сущность не человеческую, а нимфическую (т.е. демонскую); и этих маленьких избранниц я предлагаю именовать так: нимфетки».

В двух экранизациях романа нимфетками и не пахнет: Шелли Уинтерс - исполнительнице роли Долли 1962 года выпуска - 16, Доминик Суэй - Долорес из фильма 1997 года - 17 лет. И оба Гумберта гораздо старше героя: Джеймсу Мейсону из первой «Лолиты», снятой Стенли Кубриком, 53. Джереми Айронсу второй «Лолиты» режиссера Эдриана Лейна - 49. А книжному Гумберту 37:

«Я родился в 1910-ом году, в Париже». «В 1947 году в этот день из-за поветрия так называемой желудочной инфлюэнцы рамздэльская городская управа уже закрыла на лето свои школы. Незадолго до того я въехал в Гейзовский дом». Настоящей Долли было всего 12: «Ныне, в двенадцать лет, это прямо бич Божий, по словам Гейзихи».

С другой стороны ни одной девочке нимфеточного возраста мама не позволила бы сыграть нимфетку. Но я стала думать вопреки всему о невозможных съемках советской «Лолиты». Первая кандидатка, пришедшая на ум, юная Елена Проклова. Рядом сам собой возник образ Вячеслава Тихонова. Я решила проверить года их рождения. Подошли бы они в моем выдуманном фильме друг другу по возрасту? О диво, разница между ними 25 лет, как у настоящих Лолиты и Гумберта. То есть, когда Прокловой было 12, Тихонову - 37. И это именно 1965 год, когда актеры совпали с героями книги. А ведь в 1965 году Набоков перевел свою «Лолиту» на русский. И в 1965 еще не закончилась оттепель. Все бы сложиться могло, если бы кому-нибудь в голову пришло сделать такое кино.

Правда, русскоязычный перевод до советского читателя добрался лишь через 25 лет после его осуществления. В виде приложения к «Иностранной литературе». Да если бы даже и в 1965, все рано никто не снял бы у нас такое. А это было бы нечто. Мы бы все совсем другими выросли. Трудно сказать какими именно. Даже невозможно, потому что этого не произошло.

Мне подружка-журналист районной газеты «Светлы шлях («Светлый путь» с белорусского), когда я рассказала ей о первом же попадании актеров по возрасту для выдуманной советской киноленты, говорит, прихлебывая чай:

- Тебе никто не поверит, что сразу угадала, что не подбирала.

- Я напишу про то, что ты мне это сказала, авось и поверят.

Назавтра подружке-фотографу рассказывать начинаю о версии советской фантазийной, но прежде задаю вопрос:

- Кого ты видишь Гумбертом из актеров СССР?

- Тихонова.

Попала сразу в точку и она. Но девочку придумать не могла. Я рассказала и о Прокловой, и о совпадении возрастов ее и Тихонова с героями «Лолиты». Она лишь ахала. Забыли только режиссера обсудить. Почему бы не Андрей Тарковский? В это время он как раз снял «Андрея Рублева» (1966 год). Безуспешно пытаюсь вообразить, что было бы, если б свой первый фильм он снял не о святом человеке, а о падшем ангеле.

После еще поговорили вечером немножко о «Лолите» с подружкой-учительницей. Она сказала на прощанье: «Вообще это самая странная из его книг. Непонятно зачем он ее написал».

Возвращаюсь сквозь вьюгу домой. Большое красное движется навстречу на уровне головы под густым снегом. Зонтик черный, на нем огромная красная бабочка. Приветом от Набокова, который непонятно зачем написал книгу о «бедной девочке», раньше времени выпорхнувшей из цветущего сада детства в метелицу взрослой страсти, как эта бабочка в пургу вечернюю. Но бабочка-то нарисованная, стала спорить я с собой. Так ведь и Лолита выдуманная, переспорила я себя.




120. Татьяна Уколова, ученица средней школы. Курск

«Здесь тебе всегда рады»

За окном нещадно завывала вьюга. Ветер бился в стёкла, словно желая этим вечером зайти в гости к семье Набоковых, где уже вовсю готовились к ужину. Елена Ивановна заботливо расставляла по большому столу фарфоровые чашки в ожидании чая. Все члены семьи, также находящиеся в праздничном расположении духа, сидели тут же, в большом зале. Их взгляды были направлены в сторону кухни, откуда и должен был появиться главный «гость» сегодняшнего ужина- яблочный пирог, по традиции вносимый в зал папой по всеобщие аплодисменты.

Но минуты в ожидании тянулись бесконечно долго, и собравшиеся в зале начали пытаться чем-либо себя занять. Маленькая Олечка с любопытством в который раз за сегодня начала осматривать фигурные своды арок под потолком, Серёжа убежал в детскую за любимой игрушкой, а Володя задумчиво сел на подоконник и стал наблюдать за тем, что происходит на улице. Из-за метели ни дороги, ни прохожих (вдруг кто-то решил прогуляться в столь необычную погоду) не было видно. Лишь неподалёку светились огни фонарей, едва различавшихся под снежной пеленой. С наружней стороны подоконник весь покрылся пушистым снегом, но снежинки, словно их привлекал свет в окнах дома, кружились возле стекла и, одна за другой, исчезали, соприкасаясь с ним. На это зрелище мальчик долго смотрел, не произнося ни слова: его настолько зачаровали танцы снежинок в воздухе. Но вдруг молчание прервалось, и в воздухе пронёсся произнесённый звонким голосом Володи вопрос:

-Maman, а почему снежинки танцуют в хороводах, друг за дружкой, а не поодиночке?

-Не знаю, мальчик мой…- мягко ответила Елена Ивановна, - Может быть, потому что вместе им веселее и теплее. На улице холода, бушует злой ветер, а они соберутся вместе и танцуют. К огню снежинкам близко нельзя- они растают, фонари заняты другими снежинками, а эти прилетели к нашим окнам и танцуют, чтобы согреться самим и нас порадовать.

Вдруг в дверном проёме появилась широкоплечая фигура в просторной рубашке:

-Папа! – закричала Олечка и тут же бросилась на руки к вошедшему в зал Владимиру Дмитриевичу. Тот легко, будто она была пушинкой, как одна из снежинок, кружившихся за окном, подхватил дочурку и посадил себе на плечи.

-Ура! Ура! Играем в лошадку! И-го-гооо! - весело засмеялась девочка, озаряя своим смехом своды потолка

Папа улыбнулся в ответ и произнёс:

-Лошадка сегодня очень устала. Она немного постоит на месте, а Олечка в это время приготовится к интересной поездке.

-А куда мы поедем?

-На кухню за пирогом. Он почти готов. Немного дорумянится и во всём своём великолепии явится к нам на стол.

Владимир Дмитриевич подошёл к жене, поцеловал её в щёчку и спросил:

-А у вас что тут? Любопытничает малый? -он кивнул на Володю

-Да. Мы сейчас выясняли, почему снежинки не танцуют поодиночке. - на лице Елены Ивановны промелькнула лёгкая улыбка.-А ты как думаешь?

-Я думаю, что у снежинок, как и у нас, есть семьи. Представь себе, - он обратился к Володе,-Снежинка-папа, снежинка-мама держатся за руки и плывут по воздуху заснеженного Петербурга. За ними несколько снежинок поменьше - это их маленькие дети. Семья снежинок выходит на прогулку и танцует в воздухе, чтобы не замёрзнуть. Что скажешь, парень?

Володя сделал задумчивое выражение лица и ответил на папино предположение вопросом:

-А почему же тогда снежинки вышли на прогулку, если им холодно?

-Может быть, они не просто так вышли на улицу, а их позвала в гости другая семья снежинок. Или же они направились в гости к снежинке-бабушке и снежинке-дедушке, чтобы им было весело этим зимним вечером. Снежинки, как и мы, - Владимир Дмитриевич осмотрел зал, приготовленный к семейному ужину, - наверняка любят собираться вместе по вечерам, петь песни и обсуждать новости всей своей большой семьёй. Кстати, Леночка, почему в нашем доме гуляет тишина, как будто ей, а не нам, принадлежат эти комнаты? Почему бы тебе не сесть за рояль и не спеть пару романсов? За неделю я уже и забыл, как звучит твой голос, но помню, что им я был поистине очарован. Тем более, лошадке веселее катать маленьких девочек под чарующие звуки рояля. Правда, Олечка? Давай послушаем одну песенку и пойдём кататься.- он осторожно снял девочку с плеч и посадил на стул, а сам сел в кресло, стоящее неподалёку.

-Да! Хочу поскорее покататься! – тут же отозвалась девочка

-Actually! -воскликнула Елена Ивановна,- Как же я сама не додумалась? А Володя мне поможет. Да, мой мальчик?

-Ну маам, - протянул Володя, -Я не хочу петь романсы. Пусть Серёжа тебе поможет,-он указал ладонью на мальчика, бесшумно вошедшего в зал.

-А я хочу, чтобы ты мне помог. Давай споём вместе что-нибудь весёлое.- мама откинула крышку рояля и начала выбирать ноты. - Володя, mon ami, не стесняйся. Здесь же все свои- папа, я, Олечка и Серёжа.

-Не бойся! Ты же наш братик, мы с удовольствием тебя послушаем!- откликнулся Серёжа

-Нет! Не хочу! Я не девочка, чтобы петь романсы! - Володя сжал кулачки и, резко встав, направился к выходу из зала. Но вдруг, схваченный рукой папы, он резко остановился.

-Володя! Ну как не стыдно так обращаться с любимым человеком! Тебя же попросила мама. Мы должны выполнять просьбы друг друга. Это как у снежинок: снежинка-мама и снежинка-папа со своими детьми идут в гости к снежинке-бабушке и снежинке-дедушке в плохую погоду, зная, что нет на свете людей роднее, чем семья. Семья - это тёплый уютный дом. Здесь тебе всегда рады, в каком бы настроении ты ни был. Да, полнейшего мира и гармонии добиться очень трудно - ты сам видишь, иногда мы ссоримся, но тут же миримся, но не стоит огорчать родных без повода. Тебя попросила мама спеть с ней романс, а ты? Ты повёл себя как девочка. Только что слёзы не распустил.-Владимир Дмитриевич одним движением руки разжал кулачок Володи.- Так нельзя, мой мальчик. Мужчина должен быть сильным и защищать свою семью, а не обижать её. Вот подумай, что же в этом зазорного? Да, в основном на всех приёмах поют девочки, но иногда и юноши с радостью становятся у рояля. А что ты можешь сказать о всемирно известных оперных певцах, которых мы не раз с тобой видывали в театре? Они же не стесняются того, что они мужчины, а поют, да ещё как! А ты ничуть не хуже этих мужчин - да, менее талантлив, но что же делать… Может быть, когда-нибудь ты станешь великим дипломатом, и они будут считать за огромную честь присутствовать на твоём юбилейном приёме. Так что, - он погладил Володю по голове, -не расстраивай родных, а скорее беги к маме, обними её, попроси прощения и спой нам что-нибудь.

Володя подошёл к маме, по-прежнему сидевшей за роялем, и обнял её:

-Мамочка, прости, я больше никогда тебя не обижу.

-Прощаю, мой мальчик.- она поцеловала его в лоб.- Дай Бог, чтобы так и было.-она улыбнулась и протянула Володе ноты.- Нравится?

-Да! С радостью спою для вас всех. Мы же семья, правда?

-Правда! – ответил папа и тут же вскочил с места. - Пирог! Мы совсем забыли про пирог! Лошадка уже мчится за нашим румяным гостем. Думаю, его приезд мы и отметим нашим романсом. Подождите, без нас не начинайте!

Он подхватил Олечку и быстро направился в направлении кухни.




119. Мария Головкина, искусствовед, член Московского Союза художников. Москва – Дмитров

Встреча. Набоков и Кандинский

Дорога из Мартиньи в Монтрё проходит на завершающих этапах пути по берегу Женевского озера. Порою кажется, что оно приближается прямо к железнодорожному полотну. Но это лишь - по левую руку. Справа - Альпы.

Первое, что бросается в глаза приезжающему в Монтрё – покрытая плотной, вспененной белизной вода озера. Это - чайки. Создаётся впечатление, что их здесь пестуют и кормят (и, видимо, не бесплатно!) с помощью цивилизованного туриста. А провожающие путника вдоль набережной подстриженные в виде фигур животных деревья довершают экзотическую картину размеренного быта тихого швейцарского городка.

И только потом, на подступившем совсем близко горизонте, взгляд приковывает величественное зрелище высящихся вершин с прилепленными к ним замками, виллами и домами, чем-то напоминающее японские или китайские акварели.

Вся эта живописная панорама предстала перед нами и из окон разместившейся на небольшой полоске между озером и горами гостиницы. Гостиницы, куда мы, сотрудники музеев, которые привезли в Швейцарию выставку «Василий Кандинский и Россия», приехали, чтобы увидеть именно тот самый отель, где Набоков провёл свои последние годы.

Что привело его сюда после многих лет скитаний в эмиграции, нищеты и болезней? Его, известного и преуспевающего мастера! Вопрос, на первый взгляд, праздный: сегодняшний Монтрё - благоустроенный, комфортабельный уголок (кстати, поблизости Шамони, прославленный горно-лыжный курорт!). И всё же не комфорт привлёк к себе стареющего писателя, но, думается, - стремление остаться просто наедине с самим собой. Остаться, чтобы осмыслить пережитое.

В пустынных коридорах гостиницы как-то само-собой приходит на ум известное стихотворение Набокова «К музе» (1929, Берлин): его воспоминание о снившихся ему когда-то былых полётах воображения, рождавших пламенные - «в молниях помарок» - вдохновенные строки. И горестное признание:

…Теперь не то. Для утренней звезды
не откажусь от утренней дремоты.
Мне не под силу многие труды,
особенно тщеславия заботы.

Я опытен, я скуп и нетерпим.
Натёртый стих блистает чище меди.
Мы изредка с тобою говорим
через забор, как старые соседи.

Да, зрелость живописна, спору нет:
лист виноградный, груша, пол-арбуза
и - мастерства предел - прозрачный свет.
Мне холодно. Ведь это осень, муза.

Кто знает, может, уже в поздние его годы в швейцарской гостинице Набокову была особенно близка ясная, но столь далёкая от расчётливой выверенности «Онегинская строфа»:

…Блажен, кто смолоду был молод,
Блажен, кто вовремя созрел,
Кто постепенно жизни холод
С летами вытерпеть умел…

Нет, не об этом, всё же, было стихотворение Набокова. Не об осени жизни, с её неприкаянностью и невзгодами, но о том, знакомом каждому большому художнику после плодотворной работы подспудном творческом кризисе, с которым он всегда так успешно умел справляться.

И правда, ему ли, автору знаменитой «Защиты Лужина», было не знать всей роковой силы жизненных или творческих ходов, исчисленных по неумолимым законам расчерченной шахматной доски? И не от них ли бежал он на лоно свободной, первозданной природы?

Не потому ли и выбрал своим последним пристанищем гостиницу, верный своему заведённому обычаю нигде не врастать корнями? Ведь сны неизменно уносили его творческие искания в Россию.

***

Состоявшаяся весной 2001 года выставка русского искусства разместилась на территории археологических раскопок в одном из известных швейцарских музейно-выставочных комплексов в городе Мартиньи - частном Музее Фонда Пьера Джанадда (Fondation Pierre Gianadda). Наряду с шедеврами из других отечественных музеев выставка вбирала в себя и 47 полотен русских художников первой трети XX века из собрания Третьяковской галереи (аннотации и краткие комментарии к ним для вышедшего в Швейцарии каталога довелось составить автору этих строк), включая и монументальные композиции Кандинского.

Место встречи, как говорится, изменить нельзя! Есть что-то символическое в том, что посмертная встреча Набокова с Россией произошла у подножия Швейцарских Альп, этого, подобно волошинскому Крыму, древнего перекрёстка народов.

Легко представить, что было бы с покинувшим в 1919 году Родину Владимиром Набоковым и уехавшим в 1921 году Василием Кандинским, случись бы им остаться в России.

Но история не знает сослагательных наклонений. И обоим мастерам суждено было составить золотой фонд мирового культурного наследия, в разные годы оказываясь на роковых перепутьях общих исторических судеб стремительно меняющегося мира. И потому так естественно проявилась на рубеже XX-XXI веков внутренняя перекличка глубинных откровений Набокова и интуитивных, подобных пушкинской «свободной стихии», озарений Кандинского, ставшего в XX веке одним из главных вдохновителей взаимодействия искусства и точного научного знания.

…Есть у Василия Кандинского известное раннее произведение: образ летящего через открытые поля поезда - предощущение манящего нового мира. Что значила встреча с этим неизведанным новым миром для Набокова? Так или иначе юношеский дендизм, тяготение к романтической английской культуре стали для начинающего писателя не только приобщением к утончённой эстетике модерна, веянием уходящего серебряного века, но и предвозвещением надвигающейся технократической эпохи. И если изучение минералов явилось источником вдохновения для Гёте, то увлечение бабочками стало для Набокова ключом к постижению скрытых тайн мироздания.

***

Восьмёрка, эта спиралевидная «лента Мёбиуса», - знак бесконечности. Будучи возведённой в квадрат, она образует число «64», пронизывающее в своей многомерности разными сторонами и генетический код, и загадочные письмена майя, и количество клеток на доске древней, как мир, игры в шахматы.

Но как бы там ни было, случайно или не случайно, оно осенило собой приютивший писателя номер гостиницы в Монтрё. И стало свидетелем не только его физического ухода, но и будущего исторического бессмертия.

И снова приходят на память набоковские строки:

Я не писал законного сонета,
хоть в тополях не спали соловьи, -
но, трогая то пешки, то ладьи,
придумывал задачу до рассвета.

И заключил в узор её ответа
всю нашу ночь, все возгласы твои,
и тень ветвей, и яркие струи
текучих звёзд, и мастерство поэта.

Я думаю, испанец мой, и гном,
и Филидор - в порядке кружевном
скупых фигур, играющих согласно, -
увидят всё, - что льётся лунный свет,
что я люблю восторженно и ясно,
что на доске составил я сонет.

…Сегодня первый в мире памятник Набокову находится у входа отеля в Монтрё. О памятнике в России Набоков, как известно, и не мечтал.

Но что такое внешние почести перед творческим горением духа и по сей день являющим читателю, как чуткий внутренний камертон, по образному выражению Блока, «жар холодных числ»?!



118. Ольга Койро, учитель русского языка и литературы. Минск

Два Лужина

«Я шахматный этюд…» Продолжить эту строку стихотворения Тумаса Транстрёмера предложил нам на семинаре «Как сделать интересным урок литературы?» преподаватель Сергей Волков. С ответственностью, свойственной учителям, мы включились в творческий процесс и одновременно в игру, условия которой диктовал Сергей Владимирович. А потом с любопытством, также свойственным педагогам, учились использовать этот прием, когда некоторые из присутствующих все-таки захотели поделиться своим творчеством. Было интересно наблюдать, как лектор элегантно надрезает красивую упаковку и аккуратно извлекает из нее то нежнейший бокал, то фарфоровую чашечку, то термокружку и, мастерски подбирая эпитеты, описывает их содержимое.

Но что-то мешало сосредоточиться… Какой–то образ витал, перемешивая все: «и цифры, и цвета, и целые хрустальные системы». И вдруг! Конечно! Лужин… И именно в исполнении Джона Туртурро. Coincidence! Случайность? Думаю, нет. Совсем недавно я посмотрела экранизацию романа. Фильм вызывает желание прочитать книгу или перечитать ее, чтобы вновь попасть в этот странный лужинский мир шахматных фигур. По-моему, прекрасный фильм! Много вопросов, но какое-то умиротворение. Обывательское? Возможно.

Туртурро удалось сделать своего героя не таким трагически необычным и безнадежным. Его шахматная гениальность и желание танцевать (в одиночестве, под дождем, на аллее, с Натальей) дают ему шанс на жизнь, в которой будут и шахматы, и любовь. Лужин, по мнению режиссера, достоин любви такой женщины, которую играет Эмили Уотсон. Именно она обрамляет картину. Наталья встречает поезд, в котором прибывает Лужин, и провожает его взглядом, уходящим в небо, в последнем кадре фильма. «Стеклянная (или хрустальная) королева», с которой Лужин расстается только перед смертью, подчёркивает значение этой женщины в судьбе персонажа. Авторы фильма подарили главному герою возможность любить и быть любимым. И эта любовь созидающая. Натали выступает как бы защитой Лужина перед миром, в котором нет музыкальной гармонии шахмат, а есть ложь, зависть и коварство. Может, не случайно звучит в фильме «потерянный вальс» Д. Шостаковича, дающий надежду на возвращение героя к жизни. Хотя нужно ли оно ему? Его мир упорядочен, хотя сложен и прост одновременно. Во время болезни своего возлюбленного героиня задает себе вопрос: «И я должна обречь его на нормальную жизнь?!» Именно такой, нормальной, жизнью живет после женитьбы Лужин в «исполнении» самого Набокова. «Большая плюшевая собака», «крупная вялая муха», штаны, валявшиеся на полу, «лужа на каменной панели вдоль газона», тень решетки – вот они, реалии реальной жизни.

Кинематографический Лужин не совсем набоковский, вернее, совсем не набоковский. По-моему, не очень много общего у Туртурро (с его итальянским обаянием, пусть и немного странным) с угрюмым обрюзгшим человеком, которого он должен сыграть.

В детстве Лужин был невыносимым ребенком: «чуть что, кидался плашмя на пол и кричал, стуча ногами». Жизнь проходила мимо. И вот в третьей главе в дни пасхальных каникул автор дарит этому неспокойному мальчику «новорожденное чудо», которое должно было вдохнуть в него жизнь. Но иллюзорный мир шахмат стал для него подлинной жизнью, где все его слушались и были покорны его замыслам. Ему нравилась там властвовать (вспомним профиль обрюзгшего наполеона). В жизни он не умел противостоять злу, слабости, силе, глупости, поэтому и прятался в выдуманном мире. Его шахматная защита перешла в защиту от жизни реальной и притворной одновременно. Он долго искал решение, неожиданный ход, которым хотел смутить противника.

«Я шахматный этюд. Смерть склонилась надо мной. Она знает решение», – слышу самого Тумаса Транстрёмера. Как раз вовремя! Но смерть и есть в этом случае решение.

Эпизод самоубийства в фильме – это скорее полет в вечность, нежели падение в угодливую и неумолимую бездну. Стремительные движения, спокойная уверенность в глазах, широко расставленные руки, как у птицы, взгляд – и полет… полет сирина. Днем, на глазах у Турати и Валентинова, Лужин ставит мат себе - отъезд камеры в сцене появления Натальи подчеркивает невозвратимость его решения.

Смерть в романе не такая постановочная, хотя, конечно, символичная. «Чернела квадратная ночь», «появилась черная дыра»… Напряжение возрастало с каждым новым шагом, который давался нелегко. Кровь, осколки, «мокрое лицо». Казалось, что с таким старанием и стремлением Лужин не совершал ничего в своей жизни. Благодаря неимоверным усилиям ему все-таки удалось спасти себя… от этой жизни.

«Но никакого Александра Ивановича не было». Мне кажется, гениальный финал. Хотелось, чтобы был Сашенька, Саша, потом Александр, Александр Иванович. Но в романе был только Лужин, причем с первого предложения. Да и то, был ли?!?

Набокову показался роман незавершенным, как и Питеру Берри, поэтому в фильме Наталья завершает дело любимого человека, его последнюю «гениальную» партию. Красиво! Но это была Наталья, а не Лужина! Она не смогла бы такое совершить, да и вряд ли к этому вынудил бы ее Набоков. Но в этом и прелесть загадки гениального писателя. Все хотят ее разгадать, и у каждого получается что-то свое, особенное.

«Я шахматный этюд. Вернее, его автор…» – думаю, что это про Владимира Набокова. И сыграть эту шахматную композицию литературного произведения удается далеко не всем, но наслаждаются ею многие!



117. Юлия Лазовикова, научным сотрудник музея города Гатчины.

Первые встречи с Владимиром Набоковым

Был солнечный весенний день, когда ветер из набоковской «Грозы» ворвался в наш класс, прошелестел страницами моей тетради, словно отыскивая место для укрытия, задел герань на подоконнике, с грустью глядящую на улицу, коснулся моих плеч, разбудив мурашки, и исчез.

Но этот же самый ветер через несколько лет гнал меня по волнам памяти к Другим берегам, где мне всего 1095 дней, и я стою на горке в детском саду, вижу, как уходит мама, оставляя меня в совершенно незнакомом мире, а ведь я только-только поняла, что я есть и существую.

Путешествуя по моим Другим берегам, я вижу, как мы летом у бабушки на дворе поём в микрофоны-камыши, бежим по теплым голубым блюдцам - лужицам, разбивая их на миллионы мелких осколков и поднимая за собой ураганы бриллиантовых капель, которые, застыв на секунду, с бесшумным грохотом падают вниз. Мы сидим у костра, который ярко танцует и растворяется в воздухе искристыми вспышками, летящими к звездам. А ночью прячемся в машине, слушаем, как дождь барабанит по крыше и струйками скатывается в темноту.

На осенне-весенних моих Берегах разливались лужи – океаны для муравья, но их я с легкостью преодолевала, подхватываемая за руки мамой и папой. Однажды они отпустили меня и разошлись… по своим берегам.

Ветер уже взрослой подхватил меня, когда я оказалась на бельведере набоковского дома. А внизу весна! И первая любовь, которая ждет между ярко-белых колон, отсчитывает шаги до встречи с тобой, прячется среди старых лип, отражается в туманной воде и всё надеется – лишь бы не наступил рассвет.

Но приходит новый день, а вместе с ним и новая весна, в которой волны речного ветра накатывают и, кажется, сейчас захлебнешься воздухом, но, всё равно, идешь по Дворцовой, мимо Невского, Исаакия, по Большой Морской просто, чтобы вновь очутиться в доме, где спят бабочки и воспоминания Владимира Набокова.




116. Анна Дан

Nabokovia Nobilissima

Он идёт навстречу. Нет, это только кажется . Он недвижим . Его голова несколько запрокинута, поскольку очки постоянно пытаются сползти на кончик носа . Можно сказать, очки обжили кончик носа : когда он читает, так удобнее, а кроме того , глядя на близкие предметы , они и вовсе не нужны, а только мешают. Он смотрит поверх очков , как поверх барьеров. Он стоит в позе достойного ожидания, впрочем, не терпящего промедления и пустой траты его драгоценного времени. Щеки у него немного обвисшие , но взгляд внимательных, почти впивающихся цепких глаз не позволяет даже как следует рассмотреть его лицо: оно приковывает. Впрочем, в лице ощущается усталость , парадоксальным образом сочетающаяся с напряженной , хотя и несколько надменной , внимательностью.

- Набоков!

Лёгкий, чуть заметный четвертьпоклон, ровно настолько, чтобы не показаться неучтивым, но и не переплатить аванс внимания неизвестно какой сошке. Ведь он — непревзойдённый мэтр. Он самоуверенно и по-детски открыто убеждён, что он — гений и что «весь он не умрёт»[1]. Останутся сотни и тысячи страниц , исписанных его убористым почерком, его чуть прищуренные , в мелких морщинках, глаза и безоговорочные суждения , густо приправленные желчью.

Его мышление не назовёшь банальным. Сюжеты его произведений закручены лихо, как усы неотразимо самонадеянного гусара . Катарсис в повествовании настигает вас и накрывает в нужном месте, как взрывная волна.

Он накладывает отпечаток на вашу судьбу, как бабочка-белянка откладывает яйцо на изнанке капустного листа. Со временем яйцо превратится в личинку-гусеницу, и , получив самостоятельное существование, начнёт прогрызать дыры и буравить ходы в повседневности, а однажды вдруг вспорхнет бабочкой, и тут уж держись ! Куда полетит она ? В какие края ?

А может быть , и не капустного , а может, и не листа вовсе… О, тут риску ещё больше… Риску быть насаженным на иголку, попасть под стекло , в бабочницу[2]… « Крылышками бяк-бяк-бяк-бяк ...»[3]- и в коллекцию.

Может быть, оттого так прямолинейно , холодно и безжалостно он препарирует возомнивших себя литераторами ! Он ведёт охоту на литературных бабочек[4]. Он старательно отслеживает, отлавливает , исследует, коллекционирует , описывает, классифицирует . Впрочем, такие «вскрытия», этакий «литературно - анатомический театр» давно стали его средством добычи средств к существованию [5] ...Эксгумацией[6] его тоже не испугаешь. Он давно уже перебрал и перемыл кости всем , бывшим до него , a заодно и всем своим современникам . Каждому из них он нашёл место в «бабочнице»[7] русской словесности, под каждым подписал его вид, подвид и место во всемирной литературе .Он препарирует литературу с дотошностью, скрупулёзностью и педантичностью, достойной скорее естествоиспытателя, чем гуманитария.

Под оптическом прицелом его пристального взгляда чувствуешь некоторое смущение : сачок его пытливости не терпит общих фраз и пустозвонства. Ему нечего терять, раз его Россия утрачена навсегда и безвозвратно. Это даёт ему бесповоротную, окончательную , безоговорочную , ультимативную смелость суждений. У него нет надежды, но всегда и повсюду с ним его неразлучная Вера [8].

Он достаточно высок , оттого строго, неприступно и пристально взирает на происходящее с высоты своего гения . В этой игре[9] он возглавляет подотряд новых классиков . Он сам —настоящая, редчайшая экзотическая бабочка вида Nabokоvia Nobilissima [10] :окрас неповторимый , уникальный , пёстрый , усеянный глазами , размах крыльев сверхмаксимальный , место обитания материк Всемирной литера-туры.

...Он стоит. Он непоколебим . Он не идёт навстречу. Ему это не нужно. Он что-то прячет за спиной. Впрочем, это не камень. Можно предположить, что это крылья. Трудно понять, кому они принадлежат, душе человека ,птице Сирин[11] , бабочке или Пегасу. В любой момент он может сделать взмах крыльями или ход конём.

А это значит, что избежать гарантированного мата можно одной неординарной защитой , единственной комбинацией : ходом за пределы шахматной доски[12]...

Но и там его взгляд настигает вас.

Примечания
[1] Несколько видоизменённая строка из стихотворения А.С..Пушкина « Я памятник себе воздвиг нерукотворный...»
[2] В.Набоков увлекался энтомологией. Энтомолог прокалывает тельце бабочки и помещает его в коллекцию.
[3] « Крылышками бяк-бяк-бяк-бяк...» - фраза из шутливой песни министра-администратора в фильме «Обыкновенное чудо».
[4] «Охота на бабочек» - фильм Отара Иоселиани .Сюжет фильма составляет «охота» новых «прогрессивно мыслящих» молодых людей на одиноких престарелых бабушек, владеющих недвижимостью. Этимология слова «бабочка» восходит в слав. языках к «бабке», «бабушке».
[5] В Америке В.Набоков зарабатывал на жизнь чтением курса русской и всемирной литературы студентам колледжа в Уэлссли и Корнуэльсского университета. В курсе он излагал свой критический взгляд на литератору.
[6] Эксгумация — извлечение трупа из могилы в целях экспертизы или перезахоронения.
[7] Бабочница - специальная застеклённая витринка для хранения коллекции бабочек.
[8] Игра слов : вера и Вера. Вера Слоним-Набокова - жена и верная спутница Владимира Набокова .
[9] Имеется в виду роман Хулио Кортасара «Игра в классики ».
[10] Nabokоvia Nobilissima - Набокoвиа Благороднейшая .Так в честь Владимира Набокова могла бы быть названа ещё не имеющая названия бабочка. Сам Набоков описал не один вид редких бабочек. Кроме того, здесь игра подобных слов : nobilis/nobilissima и Нобель . Набоков несколько лет подряд ( с 1962 по 1964г.г., затем в 1972г.) выдвигался на получение Нобелевской премии, но никогда так и не стал лауреатом . Madeleinea lolita — вид бабочки, названной в честь героини романа Набокова «Лолита». Именно из-за написания этого романа В. Набокову не была присуждена Нобелевская премия.
[11] Один из псевдонимов В. Набокова — В. Сирин.
[12] В романе В. Набокова «Защита Лужина» гроссмейстер с мировым именем делает единственно возможный в сложившейся ситуации и необычный ход за пределы шахматной доски. Такова его защита.





115. Анастасия Гаевская

Ars longa

В тот момент, когда замираешь в восторге от блеклого очарования лилово-багряных оттенков вечернего неба и пения чувствующей приближение весны крошечной московки, когда любуешься трепещущими крыльями бабочки и наслаждаешься рождающимися в душе созвучиями, открываются двери в ту Вселенную, которую мы конструируем из постоянно силящихся ускользнуть обрывков сновидений, и в одном лишь создании этих видений можно найти смысл, а потом безвозвратно его утратить, подобно художнику, блуждающему по тропам своих будущих воплощений. Помните, как сотканный из воспоминаний Ганин, едучи на велосипеде и слушая мерный стрекот спиц, растворяющийся в бархатистых сумерках, вдруг остановился, пораженный блещущими и искрящимися оттенками неба. Представьте, как Гумберт Гумберт, отраженный в зеркале своих соответствий, поэтизировал пленящую недосказанность придуманной им Лолиты, сочиненной им Галатеи: в наклоне ее головы, в щурившихся от утреннего света глазах, в манящей игре плечами находил свой путь создатель, ищущий сказочных миражей в блестящем мареве перевернутых отражений. Вообразите, как заплутавший среди картонных подобий ненастоящего мира Цинциннат нетерпеливо дожидался смены декораций с приклеенными к ним луной и звездами, которые посыплются на него, погребя под своими призрачными руинами. Вспомните, как вращались аметистовые лучи безумия Шейда-Кинбота, в мерцающих пересечениях совмещающие несколько образов, возводящие в своих проекциях здания с заламывающими белые руки кариатидами, доступ в которые может открыться лишь тем, кому подвластны тайные миры искусства, кто не знает иной реальности, кроме слаженных стропил в парке пустоты, где по воле вдохновения могут возникнуть лужайки с порхающими Парусниками Маака, крылья которых играют в солнечных лучах сине-зелеными отблесками, или лоснящиеся после дождя дороги с черным пятном брички между колеями…

Все эти образы призрачной вереницей проходят перед глазами, дополняясь новыми деталями и открывая в себе безмерную глубину плавно возникающей жизни. Главный герой у Набокова всегда художник. Он творит за полузакрытыми веками мир, соединяя хаотично разбросанные точки новых созвездий. Неповторимая череда таких мгновений составляет его истинную жизнь, не имеющую ничего общего с усредненным обесцвеченным существованием лишенных художественного чутья людей. Этот безликий мирок не признавал Годунов-Чердынцев, когда с отвращением и тоской смотрел на пассажиров медлительно ленивого трамвая, видя в них лишь алчных торгашей и лукавых кумушек, составляющих что-то такое склизкое и бесформенное, что мигом хочется оттолкнуть от себя, чтобы вдохнуть полной грудью не спертый, зловонный воздух ограниченности, а наполненный свободой прозрачный воздух одиноких полей, спустясь с которых попадаешь на воображаемые деревянные подгнившие мостки и можешь увидеть пролетающий над речной водой расплывчатый туман, а на другом берегу – застывшего в оцепенении тетерева. Подобного поэтического пространства не было у целеустремленного нескладного Градуса, извлеченными из нутра бурлящими звуками заглушающего дрожащие переливы искусства, несовместимые с теплокровными подробностями жизни, как в упоении нарисованная Гоголем лоснящаяся от жира мордашка сына Манилова, пожирающего баранью ножку, не совместима с молящимся на ночь маленьким Мартыном, пропадающим за рамой висящей над кроватью картины с уводящей в сокровенную глубину леса дорогой. Не было его и у ограниченного Алферова, меряющего всю незаконченность мироздания, жаждущую быть завершенной волшебной кистью художника, простотой математических формул, заключающего в эту тюрьму творческую свободу.

В художественном мире Набокова с прожорливой, поглощающей все хитросплетения фантазмов пошлостью зачастую оказываются связаны женские образы. Это жена словно забредшего из Кафкианских романов потеряно обреченного Цинцинната – круглая, все норовящая ему изменить, будто бы приведенная за полные ручки из лубочного фольклорного мира матрешка с удивленно вскинутыми бровями и круглыми темными глазами, в платке, покрывающем покатые плечи; это Людмила с ее чулками поросячьего цвета и надутыми в неудовольствии малиновыми губами, схожая с ищущей миазмы наслаждения в луже грязи младенчески розовой свиньей; это черед женских масок, которые находил на месте любовницы Севастьяна Найта призрачный биограф самого себя: сошедшая со страниц дешевых романов вульгарная Лидия Богемская – картинно заламывающая руки, томно и с хрипотцой в голосе вздыхающая, тошнотворная в шаблонности своих поз жалкая femme fatale, или растерянно обводящая глазами библиотеку, закоулки которой так и останутся ей неведомы, Нина (не зря ярко очерченные помадой губы и белизна щек не мешают назвать ее летучей мышью, притворяющейся ласточкой, скрывающей во тьме свой бессмысленный взор и уродство неуклюжего парения, потому что жизнь ее – тюрьма жалких попыток поиска значимости); это госпожа Гейз, внешность которой Набоков неслучайно сравнивает с Марлен Дитрих: ее простой, хищный образ, падкий до известного ряда романических приемчиков, умертвляется их же властью, и, когда матушка Ло оказывается больше не нужна, писатель ее попросту убивает, переехав автомобилем (насквозь кинематографический прием!).

Весь этот корчащийся в смертельных судорогах мир пошлых идиотов и безмозглых дур не может отменить радостного бытия рождающейся в закоулках необузданных фантазий творца новой Вселенной с мелким бисером созвездий, шарами планет и зигзагами галактик, недоступной узколобым заложникам систем и предрассудков, способной открыться лишь тому, кто пустится по извилистому пути собственных прочтений, как спускаются вниз по тихой реке, извилистый ток которой может привести куда угодно. В тот момент, когда он поднимет голову к ослепляющему синевой небу, наблюдая венецианские облака Каналетто, и перенесется в свои воспоминания, пространство и время подчинятся ему.



114. Игнатий Фиасов, инженер, литератор. Обнинск - Санкт.-Петербург

V.V.N. (В.В.Набоков – энтомолог\ingénieur человеческих Душ)

Для Neoпоклонников его творчества. Странный и подозрительный Талант, и по форме подачи… и реализацией по жизни. Фигура знаковая в русском слове. Но для избранного (им же) читателя - сотворца. - И чем он так, ну если не притягателен, то чему созвучен? – Иль скучен, бывает, до отвращения,…но таки интригует. Покопаемся?

Аристократизм В.Н. –под вопросом. Ироничная, и слишком застарело-детская привычка казаться. Затянувшийся «нежный возраст». «Tender age» переросший в усталую, брюзгливую оторванность от жизненной прозы: «Я не с вами. Я не ваш…Я всё ещё там…выше…выше….»

Некрофф…?? Мумифицированное детство - (Земля обетованная? «Тихая как сон…преизобилующая …) Потери, бегство…А что Судьба подсунула взамен? И опять: манерное равнодушие, отстраненность от злобы дня сего, от обыденности суетливого и прожорливого мира. Утечь, отползти, отпорхнуть…Да! да!-Сделать крылышками!..

Странная любовь к энтомологии в семействе Набоковых. Бабочки. Существа мистические, сокровенные. Сама безмятежность и красота мира. «ЧУдное мгновение!» Очаровывает и оглушает лёгким крылышком…- А! -Что?!! Что это было?- Ангел!? - Или просто Душа неприкаянная? – O, Yes!-скорее всего, Она!

«Три тысячи томов метафизики не объяснят мне, что такое Душа» - признавался Философ. Смутные догадки, предположения и…эфемерный образ дрожащего в воздухе неведомого существа. Фантастически прекрасного и совершенного в чистоте линий.

Пишет, пишет В.Н. Нащупывает след . Сминает и комкает бумажные листы. Спечатавшийся комок в потной ладони. С-слипшиеся в смерть буквы и, вот она – куколка, личинка, ещё как хотите - но чреватая фантастическим существом. Воистину, рукописям надо отлежаться! И лучше в таком, сакрально-скомканном виде…смятые простыни (за)копошились, а потом нечто явилось миру. Кроме шуток!

Лик в раскрыве крылышек. Иконописный. Пугающе-симметричный, веющий холодом. Чарующий тончайшим рисунком и неведомыми знаками. Приглашение в запредельное…Маска Гиппократа. Равновесие осознано, взвешено, запротоколировано, зарисовано…Что ж, учителя рисования у В.Н. были превосходные, да и талант жаждал…

Переводы с языка на язык , с узора на узор, со вздоха на выдох…Что это? Парочки страниц из билингвы? Перелёт Евг.Онегина – и страшный перекос в прозаические комменты. Диссонанс! «Птичка упорхнула…» - вернее, бабочка выскользнула из языковых золотых тенет. Свобода!

«С душою надо временно расстаться…» М-даа. Придется, причем каждому…

Мечтал Набоков умереть на вершине неведомой горы с аппаратом-уловителем в руках и с великолепной добычей, запутавшейся таки в нём. Поймал?? Поймал! Нет, не поймал, но СПАС! Обрел! Отыскал! Осознал! – что тут можно добавить? Цель, достойная Гения.

Ловец опытный, изготовился годами «ждать в засаде» – на стыке реальностей. На диалого-конфликтах миров. На переходах Чудесного в обыденное…

Вся жизнь В.Набокова может быть уложена в продолжение приключений Алисы. Той самой, из «Страны Чудес».

Чудесный мир, куда рвался и временами проваливался гениальный бытописатель…и бабочки, что крылышками бяк-бяк-бяк…-вестники и свидетели его. Обитатель двух миров, зависший между ними. Проживший всю жизнь в гостиницах и в поисках заветного совершенства линий, цветов и форм. Он не отчитывался перед нами, но создал интригу. Оставил рисунок-автобиографию-автограф-загадку для застенчивых читателей.

Жаждал вернуться в Россию, в свой дом на Большой Морской. Обрести Горечь родной земли под языком…( не, лучше – на бумаге…)Но пространство ухнуло куда-то, а тоненький ручеек времени\памяти лишь распалял…Может, раскрытая тайна времени утешит? Книга Джона У.Данна «Эксперимент со временем», (1927) подоспела в аккурат. Увлекся по уши. Коллекционировал сновидения. Свои и Веры. И, кажется, доказал гипотезу Данна, что сны – это лазейка во времени! Что границы между мирами прошлого и будущего условны и чисто субъективны. Тогда ещё не заявил о себе Карлос Кастанеда, ещё не просочились в сознание обывателя все эти «точки сборки», нагвали\тонали, сталкинг и странствия между мирами…stop-p! Думаю, что любой мало-мальски образованный читатель в теме. Набоков узнал свой магнитный центр, что делал его жизнь осмысленной. Что задавал ходовой Impetus и направлял поиски. Бабочка, безмятежно-хаотически порхающая над цветущим лугом – вот его «Точка Сборки»!

Выследить, поймать движением ловким, не повредив(!) и, трепеща, раскрыть страницы. В смысле: расправить крылышки и прочитать послание, записанное на неведомом языке. Увидеть «важный, сокровенный узор», благодаря искусству, которому его обучали Мстислав Добужинский и Ст. Яремич. Дальнейшее – неспешный скрипториум. Проекция на бумагу, классификация и архивирование…здесь кое-что перепало и изящной словесности. Страсть. Снова поиски…Нет, не это…Не то…

Что искал Набоков? Навряд ли он сам мог внятно ответить на этот вопрос. Он действовал. Выполнял некую миссию. Оседлать бы «Точку сборки» и отправиться на ней…как Мюнхгаузен? – а почему и нет! – если найден Путь, обладающий сердцем! - Куда летим?

- В Швейцарию! Торопимся до заката… К «Вершинам неведомых гор». К Симметричным прелестным созданиям, населяющих дно воздушного океана…Что ещё взбредет на память, так, чтобы в тему? Конечно! Знаменитый проективный тест Роршаха. Кляксописание!? –неее-т, гораздо нечто большее. «Симметроиды». Ну, взгляните: те же бабочки, правда, из мира иного, полностью ирреального, но непостижимым образом сопричастного грешной Земле нашей…Обитатели сновидений? «Ассоциации – фантазии в пространстве мотиваций..?» То же невротическое крылышкование, то же дрожание смыслов и знаков . Но и безжалостная классификация теперь уже Вас(!) глазеющих на сие чудо. Взглянули? Отметили? Поздравляем! Сейчас сообщим, кто Ви ест на самом деле! ПРОСЫПАЙТЕСЬ! Пристегните ремни!

Можно ещё долго порхать в превратностях метода, в симпатиях Роршаха к России и возможном его влиянии на творчество В.Набокова. Но это отдельная тема…Россия, Душа Мира, Бабочки, Изящная словесность, Психоанализ, Инженерия, Чудесное…Поиски, поиски, поиски…

P.S. Просматривал текст. Появилась бабочка(!) и порхает около экрана. - !???

Февральский вечер 2019 года. Обнинск.



113. Мэри Элашвили, студентка РХТУ им. Менделеева

Эссе к 120-летию В. Набокова

В чем секрет удивительного языка Владимира Набокова? Как великому автору удавалось создавать настолько живые образы с помощью всего лишь печатных слов? Может, дело не только в техничности, а в чем-то более потаённом, скрытом от глаз читателя?

У В. В. Набокова была довольно долгая и яркая жизнь. За свои 78 лет он успел обосноваться в разных уголках света, застал поворотные моменты мировой истории и, нужно сказать, сам оставил значительный след. На то, кем мы становимся, в большей степени влияет происходящее вокруг. А у Набокова было достаточно интересное и достойное окружение, чтобы раскрыться и реализовать свой потенциал. Говоря про его окружение, хочется, конечно, выделить его семью. Семью можно смело назвать интеллигенцией и поблагодарить за обучения Владимира Набокова английскому языку. На английском Владимир начал читать в самом детстве, даже до “родного” русского и писать, соответственно, иногда предпочитал на нем же.

Самого автора интересовало прошлое его семьи и он, надо отметить, дошел аж до IV века и выяснил, что основателем его рода был “татарский князек” Набок Мурза. Так же в его роду имелись немецкие, французские, шведские графы и бароны. А такса семьи Набоковых, между прочим, состояла в родстве с питомцем А.П. Чехова. Неужели все это повлияло на талант гения?

Что-что, а материнская линия однозначно внесла вклад в творческий путь Набокова. Его бабушка, к примеру, увлекалась естественными науками и именно с бабушкиных интересов началось пристрастие к бабочкам (лепидоптерология, если говорить по-научному). Бабочки с Набоковым связаны уже неразрывно. Одна из главных ассоциаций с автором- знаменитый сачок и коллекция бабочек. И шахматы. Еще одна страсть драматурга. Набоков писал, что мог часами придумывать защиты и ходы, уходя в особое, задумчивое, гипнотическое состояние. Этой любовью он наделял и своих героев.

Он отдавал всем своим героям часть себя. Надо отметить, все авторам такое свойственно, но Набоков, как мне кажется, делает это особенно щедро. Автор вспоминал, что когда “отдавал” свою любимую вещь одному из персонажей, то для самого писателя она уже теряла былую значимость. Уж действительно вдыхал жизнь в свои произведения.

Мало кто владел русским языком так же хорошо, как Владимир Набоков. Ему удавалось (и до сих пор удается) перенести читателя в книгу. И в отличие от остальных, безусловно, талантливых авторов, он это делал так непринуждённо, играючи и со вкусом. Казалось бы, в произведениях нет нагромождений из эпитетов, определений и большого количества деталей, но Набоков мог точно и емко описать все что угодно, начиная с чувств и заканчивая интерьерами. Описывает он предвкушение вперемешку с волнением, говорит: “Сердце чешется ”,- и так тебе становится знакомо это чувство, так понятно и просто то, что он хотел передать.

В чем же особенность, исключительность таланта Набокова? Возможно, на этот вопрос чуть-чуть прольет свет произведение-автобиография “Память, говори”. Одно из уникальных свойств Набокова была синестезия, которую он унаследовал от матери. “Сверх всего этого я наделен в редкой мере цветным слухом. Не знаю, впрочем, правильно ли говорить о слухе, цветное ощущение создается, по-моему, самим актом голосового воспроизведения буквы, пока воображаю ее зрительный узор.” Кроме того, в автобиографии так же описано ощущение похожее на интуицию или предчувствие чего-то, которое тоже было знакомо его маме.

Сложно сказать, связаны ли такие необычные явления с талантом автора. Да и надо ли искать причину возникновения гения? “Мне думается, что в гамме мировых мер есть такое место, где встречаются воображение и знание, точка, которая достигается уменьшение крупных вещей и увеличением малых: точка искусства.”

Бабочки, шахматы, бокс, литература… Очень разный, многогранный и, все же, до конца не разгаданный Владимир Владимирович Набоков. И 120 лет не достаточно, чтобы понять природу его гения и узнать его со всех сторон. Но как написано в музее-квартире Набокова в Санкт-Петербурге: “Лучше поздноватенько than never”.




112. Ольга Полянина, кандидат исторических наук, поэт. Уфа

Набоковский рубль

Любовь началась с точки. Первого Набокова мне купила мама, «никогда о таком не слышавшая». Мы толкались на книжном развале, уходить с пустыми руками было совсем грустно, и ей пришлось согласиться на «самую маленькую» – действительно, в пол-ладони.

Открыла одноимённое с книжечкой стихотворение: «Как я люблю тебя. Есть в этом/ вечернем воздухе…» Там, где большинство вколотили бы восклицательный знак, у Набокова точка. Которая меняет не только скорость течения, но и весь пробегающий пейзаж.

Следующий год прошёл в геральдических цветах северо-запада – жемчужно-сером, бледно-зелёном. Любовь не первая и вполне счастливая, если бы предисловие не обещало мне каких-то особенных даров и подвигов Набокова-прозаика. В библиотеке встретилась только «Машенька», и именно она – не набоковская, моя собственная – кивнёт мне в июне 98-го: «Вон сколько Набокова»…

На середине прогулки мы с Машей традиционно паслись в центральном книжном. Не покупать, куда уж – листать, нюхать, разглаживать. Тут строчка, тут абзац. Но Набоков в руки не шёл. Разноцветные и разновеликие столбики стояли на полу по ту сторону прилавка. Московско-харьковский шеститомник в крапчатых суперах. Тот, где том «Дара» отпечатан в типографии на ул. Чернышевского – В.В. бы обязательно оценил.

Чтобы заметить книги, надо было, как Маша, наклониться над канцелярской мелочью в витрине, а чтобы забрать – мелочи было мало, 16 рублей за том. Мне тоже позавчера 16, и рифма решает дело. После экстренного совещания едем по домам: подруга обедать, а я за деньгами. Потому что в этот раз деньги у меня были. Первый гонорар (четыре десятки за проданные абитуре сочинения) плюс пятьдесят юбилейных плюс 10 обеденных. Как раз сто – 96 на книги, два на обратную дорогу и даже сдача.

Час спустя переминаюсь в коротенькой очереди. Наконец отдаю деньги, и тут выясняется, что стихи, «КДВ», «Защита» – это по 16, а «Приглашение» и дальше – уже 18. Итого 102. Ещё рубль обнаруживается в кармане, но больше даже искать негде. Карман один и один том придётся оставить. Сейчас, видимо, пожертвовала бы как раз «Приглашением» – единственный не истрёпанный за 20 лет супер что-нибудь да значит. Но тогда всё обещало «и тайну и усладу».

Несколько минут очередь терпит. Потом мужчина за мной – глаз на него, конечно, я не подниму, запомню только движение руки – протягивает продавщице рубль.

Обнимаю добычу и домой. Пешком. Не будешь же просить ещё и на автобус. Достаточно далеко после такого дня, достаточно близко после такой удачи. Когда появится ДубльГис, я не поленюсь измерить многосуставчатый маршрут – 4,88 км. Для ловца бабочек не расстояние.

Рубль, несомненно, надо вернуть. На других берегах, в просторном всесоюзном детстве отец однажды погнал меня в темнеющий двор отдавать две копейки, «занятые» победителями казаками у побежденных разбойников. Только кому вернуть? Я честно сыплю монеты в церковные ящики, в руки бабулек, растерявшихся на кассе. Честно протягиваю ладонь каждому новому племени, протёртому и выплюнутому школой на университетскую скамью. Этот рубль опять выкатывается на свет, пройдя «между двумя идеально чёрными вечностями».




111. Григорий Хрящев. Санкт-Петербург

Эссе на тему "Форма искусства в романе "Король, дама, валет" В. В. Набокова"

В не лишенный автобиографичности роман с кричащим названием "Король, дама, валет" нарочно вплетена детективная интрига, симулирующая форму модной беллетристики того времени. Набоков усердно запутывает античными и библейскими символами своих карикатурных героев, бросает их в декорациях блеклого Берлина начала XX века и постулирует читателю тернистый путь художника.

Романисты-современники Набокова стремились раскрыть личность в контексте социума, отстранялись от выпячивания индивидуальности, меньше погружались в ее проблемы. Писатель-эмигрант, воспитанный в традициях прошлого века, через ироничную призму пишет “актуальный” социальный роман, под формой которого сокрыта проблема восприятия искусства, а губительные судьбы творцов иллюстрируют решительное нежелание общественности принять, что творчество - не только способ сказать, но и метод понять ту или иную категорию.

Современник Набокова обезличен, потому произведение и лишено детерминированных персонажей, отсутствуют положительные или отрицательные типажи. До перевоплощения в карикатурных уродцев герои выглядят плоско, подчиняются тривиальному мотиву романа - бытности человека-шаблона. Идея не отвечает признакам новизны, ведь каждому предшествующему поколению свойственно рассуждать о состоянии приходящих ему на замену. Здесь автор вводит образ “людей-манекенов”, подчеркивая ужасающее влияние индустриализации на социальную жизнь. Раскрывается двойственность человека, хоть и кроенного по одним трафаретам, но существа разумного, при этом, не только персонажам первого плана свойственно острое разделение на приземленный и иллюзорный тип сознания.

“Король” Драйер, успешный коммерсант, подобно алхимику, грезит созданием человекоподобных кукол, его бесполезная жена Марта стремится к неведомой ей ранее любви, а безвольный и одинокий в титаническом Берлине юноша Франц ищет предназначение на дорогах чужого города.

Решения героев отличаются импровизацией, но родства с игрой пианиста-виртуоза здесь нет. Каждый наделен особенным сортом слепоты и это одна из центральных тем романа, как говорил сам Набоков, “все самое очаровательное в природе и искусстве основано на обмане”. Но пойдет ли далее речь об очаровательном?

Драйер - зацикленный на удовольствиях самолюб, отказывающийся видеть очевидное предательство. Его жена строит заведомо обреченные на провал планы, она отчаянна и мечется, следует навеянным бульварными романами сюжетам. Персонаж Марты - выраженный конформист с прецедентным для нее влечением, перерастающим в вампиризм - она питается телом и духом Франца, ставшего новой вещью во вселенной ее вещей. В свою очередь, Франц, ранее жаждущий свободы юноша, становится фатально зависимым от воли жены его патрона, он близорук и не сопротивляется когда его жизнь направляют окружающие. Если Драйер олицетворяет ясность, то Франц - туманность, но повествование идет именно с позиции юноши.

Всеобщий софизм вызывает у Набокова усмешку, каждого персонажа он одаряет надеждой, каждого эта надежда и приводит к духовной гибели. У каждого из них крайне острый разрыв желаемого с данностью, эта порочная слепота и породит ущербные, но художественные акты в финале романа. Попытки каждого транспортироваться в нечто более значимое, нежели элемент вселенной вещей, оканчиваются личностными крахами, оставляя за каждым не пустое место, но результат, памятник. Энтропия становится плацдармом для фанатичного, безумного творения.

Ярким актом должно было стать убийство, гарантирующее реализацию благой цели Марты во имя себя и ее возлюбленного. Попытка убить мужа оказывается неудачной и оборачивается гибелью Марты. Однако ее задумка, с незатейливым планом, черной магией и самоощущением центризма интриги - бесспорный акт, хоть и не обретший итоговую материальную форму.

Драйер, трепещущий подобно Пигмалиону над видом Галатеи, рушится изнутри, созерцая гибель его детища - кошмарных манекенов. Подвергает ли “король” сомнению собственную гениальность? Безусловно, нет, а кошмар его и заключается в неумении простить миру, что его внутренний художник никем не признан.

Плывущий по течению интриг и неопределенностей, одержимый вожделением Франц, так и не находит путь к созданию, он разбит действительностью, его рассудок поражен . Его тепличное туловище познало шок, безусловно, вся жизнь разделилась на "до" и "после", а о дальнейшей судьбе остается только догадываться. Возможно, ему предначертано духовно вырасти на опоре этого опыта и нащупать телепорт в потустороннее, может быть, именно он станет тем, кем грезили стать Марта с Драйером, или он погибнет, утонув в мире вещей, игнорируемый человечеством, подобно своим "учителям".

Несмотря на отсутствие категоричного "добра" и "зла", герои не умеют балансировать между крайностями, кто-то однозначно наивен, кто-то - глуп. Ущербность их творчества - это не извращенная форма (напротив, это форма, свободная от оценки), а стремление к низменным потребностям: славе, деньгам, признанию, сексу.

“Король, дама, валет” - это также и вызов современному роману, автор которого сделал себя заложником искаженного предназначения искусства. Набоков создал трактат, напоминающий о изначальном стремлении художника к трансцендентной реальности, чудотворности, святости, в конце-концов, но никак не к сцене и признанию. Он увидел современников, представивших искусство гладиаторской ареной, основным оружием на которой выступили достижения - мерило гениальности творца нового времени. В тексте прослеживается манифестация нелегкой жизни художника в настоящем времени. Набоков раскрывает гораздо более широкий спектр форм искусства, нежели принято считать в настоящем обществе. Он рассмотрел действие, вне оценки его ужасности или прекрасности, - от убийства до мысли, как неоспоримый акт.

Формы, рожденные посредством слияния человека с мирами, могут не только очаровывать, но и вызывать отвращение, ужас, скепсис, провоцировать смежные чувства или их отсутствие. Трактовка искусства как нечто прекрасного окончательно перестало быть актуальным в двадцатом веке, искусство обрело новые функции.

Человек, сумевший отыскать подходящую для него форму выражения, автоматически становится участником творческого круговорота. Форма до сих пор переосмысляется и представленный Набоковым пример, безусловно, яркий, но далеко не единственный даже среди его произведений.




110. Алексей Иванович Дунев, преподаватель Российского государственного педагогического университета им. А.И. Герцена. Санкт-Петербург

Проза воздушных чернил

Читатель и писатель – вот два человека, созданных друг для друга. Набоков обрел своего Читателя благодаря смелости вступить в литературу, создавать тексты, выходящие за границы реальности, за границы мыслимого, за границы языка.

Набоков – уникальное явление русской литературы. Пожалуй, это единственный человек, состоявшийся как писатель вдали от родины. Покинув Россию молодым, зная, что в родной стране его произведения не будут изданы, Набоков интенсивно работает над прозой, хотя и начинал как поэт. Большинство литераторов русского зарубежья эмигрировали, уже будучи известными авторами, то есть людьми, отдающими себе отчет в том, что их жизнь вписана в русскую литературу. Набоков – исключение.

Что поставило Набокова в первый ряд русских писателей XX века? Судьба? Талант? Родной язык?

Родившись в богатой петербургской семье, он имел любящих родителей и возможность получить блестящее образование. А. Н. Бенуа и М. В. Добужинский обучали рисованию Лоди (так на английский манер называли в семье Володю). Он рано стал изучать иностранные языки, французский и английский. В детстве увлекался теннисом и шахматами. Литература и энтомология стали первой любовью и прошли через всю жизнь.

Бабочка в творчестве Набокова образ-символ, связанный с чем-то далеким и утраченным. В романе «Дар» над Невским проспектом пролетает бабочка:

На Невском проспекте, в последних числах марта, когда разлив торцов синел от сырости и солнца, высоко пролетала над экипажами вдоль фасадов домов, мимо городской думы, липок сквера, статуи Екатерины, первая желтая бабочка.

Именно утрата отчего дома, ощущение себя вечным скитальцем делают произведения Набокова глубоко лиричными, пронзительно тонкими и трепетно душевными. Судьба вела Владимира Владимировича по знаковым городам мира: Санкт-Петербург, Кембридж, Берлин, Париж, Нью-Йорк, Монтре. Если представить карту мира, то жизнь Набокова подобна полету бабочки. Человек без родины с прекрасным знанием английского: для англичан он англичанин, для американцев – американец. Но Набоков интересен всему миру чувством русскости. Его переживание звука и цвета, вкуса и осязания, видение неосознаваемых ощущений и состояний героя притягательны для читателя, ищущего в человеческом существовании внутренние смыслы. Судьба эмигранта, скитальца и отшельника сформировала личность писателя.

Талант Набокова проявился как способность выразить невыразимое, представить мир как внутреннее переживание невыносимости, но и неотвратимости жизни. Он <талант Набокова> позволяет читателю впускать в себя внутренние состояния героев. Переживание окружающей обстановки ведет к преобразованию и метаморфозе погруженного в текст сознания. Проза автора «Дара» и «Лолиты» разрушает стереотипы восприятия и выстраивает новые. И это особые ощущения. Отсюда идут два противоположных мнения: Набокова читать тяжело и Набокова читать легко. Если человек, впервые открывающий книгу, будь то «Приглашение на казнь» или «Камера обскура», не подготовлен к этому событию, не знаком с традицией русской (выразившейся в произведениях Лескова, Достоевского, Толстого, Бунина и, конечно, Пушкина) и зарубежной (укорененной в текстах Диккенса и Флобера, Стивенсона и Пруста, Кафки и Джойса, естественно, Шекспира и Чосера) литературы, то он теряется в масштабах преувеличенных переживаний и пугается необузданного авторского воображения. Талант Набокова – великая загадка, скрытая в языке произведений.

Язык Набокова впускает в себя читателя не сразу, сначала разминая его, требуя гибкости ума и непривычного сочетания слов в силу невозможности представить, как выглядит описываемая ситуация. Но как только путешественник по страницам романов Набокова осваивается в пространстве свободного и захватывающего полета фантазии, чтение этого автора становится необходимым условием существования попавшего в сети набоковского очарования.

Манера писателя в особом мышлении, взгляде на происходящее, и потому обретается синтаксисом: грамматические явления нарочито выпуклы и оправданы сюжетом, композицией и замыслом произведения. Именно грамматическое построение многокомпонентных высказываний с обилием осложнений и вставных конструкций делает набоковскую прозу воздушной. Так хайтековская архитектура, избегающая конструктивистской прямолинейности, в соединении стекла и бетона дает ощущение легкости и полета. Тонко, но крепко сотканная паутина текстов не выпускает читателя, создавая подчас мучительное наслаждение при переживании набоковских синестетических образов.

Осознание потерянного рая – Родины – гонит писателя по волнам воображения:

Оцепенелого сознанья
коснется тиканье часов,
благополучного изгнанья
я снова чувствую покров.

Соприкосновение тиканья часов и сознания лирического героя напоминает об изгнании. И в этом сопряжении чувственного и мыслимого создается особый мир переплетения реальности и невообразимого.

В рассказе «Удар крыла» на фоне реалистичного повествования об отношениях мужчины и женщины неожиданно появляется ангел, с которым герой обращается очень вольно: засовывает в шкаф, ломая ангелу крылья.

За окном рос, летел, приближался взволнованными толчками – быстрый и радостный лай. Через миг провал окна, квадрат черной ночи, заполнился, закипел сплошным бурным мехом. Широким и шумным махом этот рыхлый мех скрыл ночное небо, от рамы до рамы. Миг, и он напряженно вздулся, косо ворвался, раскинулся. В свистящем размахе буйного меха мелькнул белый лик. Керн схватился за гриф гитары, со всех сил ударил белый лик, летевший на него.
Его сшибло с ног ребро исполинского крыла, пушистая буря. Звериным запахом обдало его. Керн, рванувшись, встал. Посредине комнаты лежал громадный ангел.

Детали (быстрый и радостный лай; буйного меха; белый лик), замешанные на метафорах (провал окна, квадрат черной ночи; полет ангела – пушистая буря), растворены в синтаксисе простых предложений, осложненных однородными и обособленными членами. Автор обретает легкость повествования в неразборчивости слога, усложнении конструкции для создания воздушности стиля.

Язык Набокова – колыхание пламени и покачивание морской волны. Рассказы и романы, стихи и эссе представляют образец многообразия способов описания внутреннего человека.

Один из персонажей в рассказе «Пассажир» делает замечание, точно раскрывающее отношение самого писателя к языку: «В жизни много случайного, но и много необычайного. Слову дано высокое право из случайности создавать необычайность, необычайное делать не случайным».

Набоков вышел за границы русского языка (не только потому, что с 1938 года все прозаические произведения писатель создает на английском) – сложное он делает простым и понятным, чувственным и доступным. Рожденный поэтом, он находит свой стиль, лёгкий, воздушный и слегка неразборчивый.

Всё сошлось в творчестве Набокова: судьба, определившая его перелеты, как бабочки, по миру, его талант, обретенный вне родины, его язык, потерянный и сотворенный заново.

…Лишь чернил воздушных проза
Неразборчива, легка.

(О. Мандельштам)




109. Алла Мелентьева, литературный критик, писательница. Санкт-Петербург
Эссе снято по требованию автора.



108. Олег Сердюков

«Корректору и веку вопреки…»

(Не)исчезновение Набокова: варианты, которых не было

В некрологе, посвященном Набокову, Вейдле сравнил его с колдуном, чародеем. Владимир Владимирович не умер. Он «исчез, пожелал нас покинуть; захочет, вернется к нам». И тут же опроверг сам себя - «но нет, не вернется». И объяснил, почему. «Переход Набокова в английский язык - большое несчастье, как для русской литературы, так и для него самого».

По мнению Вейдле, проза Набокова, его манера излагать, особенности фантазии двигают вперед русскую литературу, но не англоязычную. В то же время, расширение стилистических и формальных границ - основной признак западной литературы XX века, русская же словесность их переносит с трудом. Оттого и следование иноземным канонам нанесло искусству Набокова ущерб «Пошло не впрок». В качестве доказательства приводится «Ада». Что странно. Ибо вещь написана по-английски и за исключением мотивов и отзвуков на русскость не претендует. Впрочем, Вейдле прокурором быть не собирается (некролог, все-таки). «Переход Набокова в английский язык, которым овладел он в своем младенчестве даже и раньше, чем русским, — не преступление, и ставить ему такое решение в вину никто не имеет права, ни в России, ни в эмиграции».

Но речь не об этом. Вейдле пунктиром очерчивает варианты «если бы не…» Если бы Набоков не перешел на английский язык. Если бы не случились Октябрьская революция и все последующие события. Если бы Чапаев выплыл. Как все эти обстоятельства сказались на Набокове художнике? «Он был всего щедрей одаренным русским писателем своего поколения. Но если б остался в СССР, был бы до Бабеля выведен в расход или приведен в негодность задолго до Олеши. В эмиграции точно также — сперва потому, что его книги только вне России и читались, а затем потому, что перестал по-русски он писать». Не было бы Октября, Набоков бы, по словам Вейдле, «не выселился из русского языка» и стал бы, начиная с тридцатого года главным обновителем русской прозы. «Наше время, при недостаточном сопротивлении ему, надломило его дар, полной зрелости не дало ему достигнуть. В русской литературе он бы этой зрелости достиг именно потому, что она от западной отстала».

Вейдле набросал футуристическую схему. Прямо-таки дизель-панк. Красные проиграли, и Россия стала стильной, модерновой, культурной. Красивые живчики бороздят на аэропланах широкие ландшафты. Мужички получили по черному переделу землю и волю. Никакого Панферова, никакого Долматовского. На смену графу Толстому пришел не сумбур русской прозы начала ХХ века, и даже не третий граф-тезка, а … Совершенно верно. Владимир Владимирович Набоков.

И некто новый воскликнет: «Какая глыба! Какой матерый человечище!» «Смешно, не правда ли, смешно. И вам смешно, и даже мне…» А ведь Вейдле писал некролог, то есть уже понимая, что никаких «если бы» не будет. Чапаев опять утонет, Веничка Ерофеев снова попадет на Курский вокзал. Набоков покинет русскую литературу. Никаких шансов.

У Набокова других шансов не было. Это Булгаков мог стать тем, кем он стал, только в Стране Советов. В эмиграции из него не получился бы даже таксист. Это Алексей Толстой мог стать козырной картой, что там что здесь – Золотым Ключиком, Петром и Сестрами зачитывались везде. И лишь Набоков не имел шансов ни в СССР, не в эмиграции. О стране Советов замечательно сказал Вейдле (хотя, не скрою, хотелось бы увидеть Набокова в группе очеркистов Беломорканала). Что качается эмиграции. Есть рецензии (чаще отрицательные), есть продажи тиражей (точнее, их отсутствие), есть формуляры в библиотеках (по преимуществу пустые). Есть желание ньюсмейкеров (Гиппиус) доказать: не зря я поставила на нем крест еще в юности. Есть перспектива пребывать в литературе каким-нибудь Терапиано или Кноррингом

Что оставалось? Выпрыгнуть из круга. Выселиться из языка или заняться собиранием бабочек. Набоков выбрал в качестве профессии первое и в качестве хобби второе. Наоборот его не устраивало. Птица Сирин является счастливым людям, а эмиграция – несчастье по умолчанию. Чтобы остаться Набоковым, а не Нароковым следовало превратиться в Nabokoff.

Вместо постскриптума. Уместней всего данный текст было бы писать по-английски. И тогда его следовало бы озаглавить I’ll jump down. I’ll rush out (In Through the Out Door). В скобках - подзаголовок. Наиболее адекватный перевод на русский: Как выскочу, как выпрыгну (Вход через выход). В этот момент Владимир Владимирович улыбается. Лисонька-то не выскочила, лисонька та не выпрыгнула. В отличие от…




107. Ксения Сухаренко, выпускница МГУ им. М. В. Ломоносова, Мытищи Московской области

О судьбе рассказов Набокова в короткометражном кино

Кино – одно из увлечений В. Набокова, оказавшее заметное влияние на его творчество. Биограф писателя Б. Бойд упоминает, что в 20-30-е гг. ΧΧ века Набоков работал статистом на берлинской киностудии (он даже снялся в массовке в первой части трилогии Фрица Ланга «Доктор Мабузе»). Неудивительно, что в это время Набоков серьезно задумался и о собственном киносценарии. С расчетом на экранизацию он написал романы “Камера обскура” и “Король, дама, валет”.

Герои Набокова часто ходят в кино, а рассказчик нередко упоминает названия фильмов. Но Набоков идет дальше и переносит кинематографические приемы в собственную прозу: стоп-кадры, монтаж, чередование крупных и долгих общих планов, панорам. Казалось бы, что это значительно облегчит режиссерам их задачу. Фильмография по книгам Набокова доказывает обратное. Многие режиссёры рассматривали его произведения как материал для возможной работы, но лишь некоторым удавалось превратить идею в кино.

Наиболее известны экранизации романа “Лолита”, созданные Стэнли Кубриком в 1962 г. и Эдрианом Лэйном в 1997 г., “Отчаяние” (1978) Райнера Вернера Фассбиндера, “Король, дама, валет” (1972) Ежи Сколимовского, “Защита Лужина” (2000) Марлен Горрис и “Событие” (2008) Андрея Эшпая. Как ни странно, особый интерес режиссеров вызвал первый роман Набокова – “Машенька” (1926), его экранизировали Джон Голдшмидт в 1987-м, Тамара Павлюченко в 1991-м и Сергей Виноградов в 2001-м.

Я же хочу рассказать о менее известных, но довольно ярких короткометражных фильмах, литературной основой для которых послужили набоковские рассказы.

“Бритва” (2014) – дипломная работа студента ВГИКа Алексея Белякова по мотивам одноименного рассказа Набокова, впервые опубликованного в газете “Руль” (Берлин) 19 февраля 1926 года. Капитан Иванов, бежавший из плена, работает в Берлине цирюльником. К нему приходит побриться немецкий офицер, который несколько лет назад пытал его. За пятнадцать минут перед зрителем разворачивается история о боли, мести и прощении. Набоков скуп на подробности о жизни героя в плену, о его побеге, предоставляя режиссерам право самим домыслить художественную реальность рассказа. В “Бритве” А. Беляков переносит эти детали во флешбэки героя.

Успех фильма – в умелом использовании приема контраста – и на уровне композиции, и и цветового решения, и музыкального сопровождения. Особенно ярко он проявляется в блестящем актерском дуэте Игоря Савочкина в роли брадобрея (“...и этот профиль был замечательный: нос острый, как угол чертежного треугольника, крепкий, как локоть, подбородок...”) и Николая Дроздовского в роли немецкого офицера (“подвижное, пухлявое лицо, с пронзительными глазками <...> как мерцательные колесики часового механизма”).

Условно кино можно поделить на две части. Первая рисует картину залитой солнцем и немного сонной парикмахерской (место действия в фильме из Берлина перенесено во Францию 20-30-х гг. и, пожалуй, от этого фильм даже выигрывает), где под аккомпанемент аккордеона перед зрителем возникают ничем не примечательные герои: маленький мальчик, пришедший на стрижку, двое коллег Иванова, томная маникюрша, читающий газету хоязин и сам Иванов, затачивающий бритву (точнее мы видим только его руки). Во второй части показана встреча мучителя и жертвы, которые неожиданно поменялись местами. От спокойствия и полусонной расслабленности к напряжению, гневу и прощению.

Очень точно настроение в фильме передано через цвет: теплая молочно-бежевая палитра солнечного дня и холодная серая с вкраплениями сине-зеленых оттенков для флешбэков.

“Бритва” оставляет приятное послевкусие хорошего кино, в котором, как и в одноименном рассказе, отступают в тень приметы времени и пространства и выходят на первый план трагедия и переживания человека.

Ещё один короткометражный фильм, который, на мой взгляд, очень близок стилю набоковского письма, – это “Сказка” (2013), курсовая работа студентки 4 курса ВГИКа Татьяны Астаповой. В его основе – одноименный рассказ Набокова из сборника “Возвращение Чорба. Рассказы и стихи” (1930). Сразу оговорюсь, что в 1991 г. Елена Николаева сняла полнометражный фильм по мотивам этого же рассказа, но говорить о его близости стилю набоковской прозы довольно сложно. В случае со “Сказкой” короткий метр оказался удачнее.

В рассказе молодой человек Эрвин встречает таинственную госпожу Отт, которая шутки ради готова исполнить его заветное желание – собрать в полночь для него тех женщин, которых он будет отмечать для себя взглядом с полудня до полуночи. Фантастическая история с отсылками к Гофману.

В фильме действие перенесено в наше время. Единственная несовременная деталь – черно-белый ретроавтомобиль госпожи Отт, указывающий на расплывчатость для нее как для инфернального существа временных границ. С первых же кадров звучит таинственная композиция Эрика Сати Gnossiennes – Gnossiennes No. 1 – Lent в исполнении Лан Лана, знакомая по фильму “Разрисованная вуаль”, приоткрывающая дверцу в потусторонность. Эта мелодия привносит легкий мистический оттенок, сопровождает героя во время его поисков и сообщает о крушении надежд в момент, когда он понимает, что тринадцатая девушка оказалась первой. При просмотре чувствуется внимательное отношение к тексту Набокова – деталям обстановки, внешности девушек, диалогам героя с госпожой Отт. Пожалуй, немного жаль, что режиссер отказалась от щекотливой сцены, в которой герой чуть было не остановил взгляд на госпоже Отт. Но в целом это запоминающаяся работа с авторским прочтением и “почерком”.

К сожалению, короткометражных фильмов, снятых по рассказам Набокова, не так и много. Можно найти невыразительную 7-минутную работу “Знаки и символы” (2013) Мии Фернандез (A Denver School of the Arts Production), пренебрегающую всеми знаками и символами, которые есть в рассказе, и телеспектакль “Рождество” (2012) Игоря Штернберга, показанный на телеканале “Культура”, мрачноватый, но очень колоритный, с ансамблем древнерусской духовной музыки “Сирин” (Набоков оценил бы название).

Остаётся надеяться, что рассказы Набокова ещё найдут своих режиссеров. К примеру, “Катастрофа” могла бы стать киноновеллой с примесью сюрреализма, открывающей невероятный простор для интерпретаций, в которой смесь сна и яви, и зазеркалье, и идея двойничества, и россыпь ярких деталей для крупных планов, выхваченных внимательным взглядом рассказчика, а “Путеводитель по Берлину” – отличным материалом для городской кинозарисовки.




106. Сергей Галани, историк, писатель. Москва

Сон и явь набоковиста

Он сидел передо мной, заложив ногу за ногу, и машинально покачивал той, которая была сверху, так что мне хорошо был видна подошва краснокожего американского ботинка на толстой подошве. Ботинок был добротный, на толстой, сантиметра в два, подошве, начищенный до глянца и с наполовину развязавшимися шнурками...

Это был весьма дородный мужчина в светлом твидовом пиджаке в легкую клеточку и брюках из добротной шерстяной фланели. В его фигуре, в породистом лице с трагическими складками возле губ - во всем угадывалась барская повадка, полная сдержанного достоинства. Сквозь очки-пенсне в золотой оправе на меня внимательно глядели серые, с легким ледяным прищуром глаза.

На мою тщетную попытку перекреститься, чтобы отогнать от себя дьявольское наваждение, господин осуждающе кивнул головой:

- Я бы советовал вам не тратить время напрасно на бессмысленные религиозные ритуалы. У нас с вами его крайне мало, поэтому прошу перейти к сути вашей проблемы.

- Владимир Владимирович? Это на самом деле вы?!

- Я предвидел ваш пошлый вопрос, - сказал он не без грустной нотки в голосе. - К сожалению, преувеличения по части нашей мнимой невозможности связываться с потусторонним миром избыточны, берега и миры просвечивают друг друга с тем, что в нас, и с тем, что вокруг. Мы лишь фиксируем с вами фрустрацию при взгляде в матовое стекло современного космоса….

Ком подкатил к моему горлу, не давая говорить. Справившись с волнением, которое в первый момент застигло меня врасплох, я хрипло произнес: «Владимир Владимирович, я вам должен многое сказать. Очень много…»

После этих слов я заговорил сбивчиво и горячо, словно боялся, что Набоков меня прервет: - Только вы, как автор, можете дать мне ответ. Я же, как литературовед, излишне увлекся поиском перекличек и аналогий между повествованием и авторским замыслом. Вашим замыслом. Сюжет романа при внимательном рассмотрении совсем непрост. Умирает один из двух кровных братьев - талантливый писатель Себастьян Найт. И вот его брат-двойник, с которым покойный писатель никогда не был особенно близок, пишет якобы «истинную» биографию своего брата, известного писателя. Мне кажется, что во всем этом есть потаенный смысл, есть свой ключ! Прав ли я, или это мои фантазии?

- «Истинная жизнь Себастьяна Найта», милостивый государь, — это книга зеркал и зеркала эти - произведения Себастьяна и мое, когда на волшебном экране китайского фонаря проступает истинный лик героя. Заглавие романа задает тон книги, а не рассказывает сюжет.

На этой фразе фигура Набокова, как тень отца Гамлета при оклике стражей, стала наливаться темнотой, потеряв свой объем и трехмерное изображение. Через мгновение она как будто вошла в поры стен, растворившись в них, оставив меня в немом восхищении…

До утра я спал как убитый: сказалось напряжение минувших бессонных суток, - и мой сменщик (в ту пору я, аспирант-филолог, подрабатывал по ночам охранником в отделении коммерческого банка) с трудом добудился меня.

- Твою мать, – беззлобно ругался он, отряхивая одежду от налипшего снега, – ты что, раньше открыть не мог?

- Прости, старик, зачитался.

Сменщик подошел к столу, где среди журналов приема и сдачи дежурства, связок ключей от кабинетов и многочисленных служебных инструкций лежала открытая книга, поднял ее и поднес к глазам:

– «Истинная жизнь Себастьяна Найта», – прочитал название, – че за хрень ты читаешь?! Ё-моё!

Четверть века спустя я ехал по дороге от Женевы по направлению Лозанне по автомагистрали «А 1». Мерно гудел двигатель. После транспортной развязки у Лозанны навигатор предложил перестроиться со скоростного автобана на более спокойное шоссе, которое плавно повторяло изгибы береговой линии озера Леман, как еще называют Женевское озеро. Слева над дорогой тянулись виноградники, справа - переливающиеся блики солнца на воде, гребни гор и тройная вершина Монблана в снежной шапке. Наконец промелькнул указатель городка Веве, а вот и конечная цель моего маршрута – Монтрё. Небольшой курортный городок известный вкусным шоколадом и тем, что когда-то романтические поэты Шелли и Байрон были здесь со своими девочками, воспев местные достопримечательности для будущих поколений разноязыких туристов. Позже появились русские. Именно сюда приходил Гоголь и нервно бил пугливых ящериц своей тростью, потому что в России они, по его мнению, должны были изображать дьявола с голыми хвостами. За ним последовали Лев Толстой, Петр Чайковский, Стравинской и мой - я его считал «своим» после давнишнего ночного видения - Набоков.

В муниципальном информационном бюро сотрудники с трудом вспомнили его имя. Мне выдали бесплатную карту, отметив на ней отель, где жил знаменитый автор. Как оказалось, в Монтрё всего практически две улицы: одна высокая, другая низкая, идущая параллельно озеру Леман. Ровно через десять минут прогулки вдоль набережной я обнаружил отель Монтрё-Палас - два жёлтых здания в стиле модерн, где Владимир Владимирович вместе со своей супругой Верой провели целых 16 лет своей жизни. Говорят, что каждый год один и тот же поклонник, немецкий ученый, арендует «Vladimir Nabokov suit 65» на пару недель, чтобы просто посидеть в кабинете писателя. Вообще-то, по всем источникам, Владимир Владимирович жил в 64-м номере. Есть легенда, будто он выбрал это число по количеству шахматных клеток. Служащий отеля рассказал, что в левом ящике письменного стола даже сохранилось небольшое чернильное пятно от пера автора: чернильная кровь, породившая на свет двух младших сестер Лолиты, – сказочную Аду и чувственную Лауру – крепко впилась в дерево. Вот, пожалуй, и все, что напоминает о писателе, не считая памятника Набокову перед отелем на неестественно изумрудной лужайке.

Выйдя из отеля, я никак не мог отделаться от тягостного ощущения незавершенности, многоточия от встречи с прошлым. Не знаю, как вышло, только ноги сами понесли меня по улице, следуя карте, на которой также было обозначено место последнего упокоения Набокова. В тот день мне повезло. Возникающая в процессе общения симпатия, подобная той природной химии, что превращает солнечные лучи в виноград на швейцарских горных террасах, помогла мне найти дорогу к кладбищу в Кларане, пригороде Монтрё. Вначале дружелюбный португалец, а затем и местный рабочий со стройки, перехвативший эстафету провожатого, провели меня к расположенному на высоком холме сельскому некрополю, больше похожему на парк. Там не без труда я отыскал скромное надгробие с надписью на французском языке. Мрамор был нагрет на солнце. Пахло жимолостью. В небе цвета индиго парили какие-то незнакомые птицы, монотонно работали машины для полива газонов. Я мысленно помолился за души усопших рабов Божиих Владимира, Веры и Дмитрия Набоковых.

И только тут я обратил внимание на декоративную ярко-желтую бабочку, прикрепленную к кусту каким-то почитателем творчества Набокова.

Ветка качнулась, и уже настоящая бабочка, расправив свои чешуйчатые крылья, вспорхнула вверх…



105. Анна Ревякина, кандидат экономических наук, доцент, поэт.

Мороз

Вот представьте себе такое место: вершина террикона, солнце – нимб с иконы, дует морозный ветр, рвёт с голов фетр, забирается под кожу куртки. Семеро стоят на ветру. Один уйдёт с ринитом, второй с воспаленьем лёгких, третьей продует спину, четвёртому надует в ухо, пятому просквозит шею, шестой чихнёт пару раз, а седьмому ничего. Ни-че-го. Ни. Че. Го. Ты удивишься, читатель, но нет, язык в этот раз не совершает путь, это цветаевское «ничего», оно почти из ничего возникло в этом тексте о Набокове.

Виктор Ильич Мороз, наш учитель истории, носил голубые рубахи, высоко закатывая рукава, из примет имел: глаза-виноградины, зубы с протрузией и лихую чёлочку, ещё чистую на первой паре, но невероятно замусленную к четвёртой. «Девчоночки, он хотел поцеловать её в перламутровую печёночку, – любил говаривать Виктор Ильич, обращаясь к классу во время самостоятельной работы, – он мечтал жадными губами припасть к чете её миловидных почек». Позади Михаила Ильича зеленело девственное совсем без мела деревянное тело школьной доски.

А в это время семеро из первого абзаца всё ещё стоят на ветру. А стоят они только затем, чтобы я рассказала о двух ДНК, которые когда-то встретились и продолжились в совместном плоде. Всё, чем нам предстоит болеть, заложено в нас изначально. Ни обстоятельства места, ни обстоятельства времени не указ, мы ломаемся ровно там, где в нас самих хлипко. «Я слабоват на печёнку и щитовидку, – нарушает терриконовую тишину седьмой, – а вот ветр мне нипочём». Первый говорит в нос: «Мы это заметили!» Седьмой закатывает глаза: «Чернобылец я!» Третья охает: «Простите-простите-простите». Седьмой перебивает: «Терриконы фонят, вы знали?» Шестеро звучат в один испуганный глас: «А давайте уже пойдём, мы своё отработали, всё доказали, террикон один, ветр один, а диагносцируют у нас в конечном итоге разное!» Седьмой кривится, словно от боли: «Диагностируют! Вам что всем вместе ещё и мозги продуло?»

Речью своей Виктор Ильич целился в моих одноклассниц, но никогда в меня. В хрупкую блонду Леру, в пышнотелую Лилю, в хитрую Наташу, в вечную тихоню с ортодонтической улыбкой Аню. Кстати, Аня заняла у меня в одиннадцатом классе двадцатку и до сих пор должна. Виктор Ильич настаивал на прочтении Лолиты, каждую пару интересовался, не прочли ли. «Я прочла», – мне хотелось поднять руку и обрадовать учителя, но он обращался не ко мне. Вместо этого я катала эти два слова во рту и считала шаги, которые делает язык. Мне было четырнадцать, я чувствовала себя старой. Виктор Ильич всегда опрашивал меня по полной, хотя я не была ни полной, ни некрасивой. Сейчас, разглядывая фотокарточки того времени понимаю, что я тоже была немного Лолитой, но учитель это почему-то упорно не замечал.

Три идеальных возраста для чтения Лолиты: четырнадцать, двадцать два, тридцать пять. Читать следует в каждом из возрастов, а не в каком-то одном, от обложки до обложки. В четырнадцать, что Лолита, что Тропик рака ещё являются запрещёнкой, ты таишь их под матрацем, читаешь урывками, прячешь книги в стопках учебников и нот. В четырнадцать ты точно знаешь, что Лолита о тебе и о Викторе Ильиче, который одновременно и похож, и не похож на Гумочку в квадрате. Ты смотришь на огромные мочки учителя, на его голубую сорочку и в пол-уха слушаешь: «В 1861 году отменили крепостное право, в 1961 году Гагарин полетел в космос. Ровно сто лет между. Окончательно парень раскрепостился…» А дальше игра слов: от крепости вина крепость пала, дева раскрепостилась. Наши мальчики, уже хлыставшие водку после уроков на морозе, поглядывали на Мороза с некоторым призрением, им было жаль старика. Наши девочки, так и не прочитавшие Лолиту, но уже целовавшиеся со сверстниками, находили учителя истории очаровательным.

В четырнадцать Лолита – это история о том, как повезло малышке Ло, как её отчаянно любили, как готовы были ради неё рисковать жизнью и даже пошли на преступление. Это роман о великой соблазнительнице, юной вертихвостке, вскружившей голову цельному профессору. Я надевала длинные штаны и представляла себя Лолой. Я уходила в школу, как Долли, правда, в год моего знакомства с Лолитой, пресса озвучила общественности историю про овцу-клона по имени Долли, это несколько смешивало эффекты внутри моей головы, но всё же отражало действительность. Конечно, никакой Лолитой я не была, а вот клоном овцы, пожалуй, у меня получалось.

В двадцать два я не собиралась перечитывать Лолиту, но мне надо было написать эссе для конкурса, а роман о романе нимфетки и профессора почти выветрился из головы, остались только канва да заученный наизусть первый абзац. Моя двадцатидвухлетняя Лолита – это Лолита, которую я съела. Никаких урывков и прерывистости, за одну только ночь на место сиротки-роковухи пришла какая-то незнакомая и плохо вымытая девочка, которую папá воспитывал в силу своих скромных возможностей. А то, что не удержался и трахнул, так тут ничего страшного не произошло ведь. Он у неё был не первым и не последним. Девка-то развратная, сама нарывалась, делала бы вовремя домашку, может, Гумочка и сдержался бы. В свои двадцать два я сочувствовала Гумберту, попавшему под сквозной ветр, у него просто не было шанса уйти без ринита, цистита и того, что вступило в спину. Мне было отчаянно жаль айсберг Гумберта, повстречавшийся со своим Лолитаником.

В тридцать пять, а тридцать пять мне исполнилось всего несколько месяцев назад, я прочла Лолиту из любопытства. В моей голове засела идея маркёров возраста. Абсолютная дьявольщина в том, что то, что было верхом, стало низом. Гумберт превратился в мерзкую сколопендру, обнаруженную на потолке перед сном, в гадкого педофила, в некомпенсированного маньяка. Лолита предстала в новом образе – жертва, сумевшая вырваться из плена, преодолевшая снотворную реальность адских ночей, скопившая достаточно денег для бегства, использовавшая микроскопическую щель в тотальном контроле для того, чтобы сбежать. Скверное чувство, когда уже не ты Лолита, а одноклассница твоего сына, которую, возможно, пользует отчим. Хотя, потенциально, это всего лишь ревность той, которая никогда не была Лолитой, а теперь окончательно осознала, что и не станет.

Когда мне было двадцать семь, я была влюблена в человека ровно в два раза меня старше. «Он в два раза старше меня, но, чем дальше, тем он моложе…» Я умирала от огромной любви, металась в клетке города и в собственной грудной. И была у меня подруга на четыре года старше, убеждённая девственница. Она снимала квартирку рядом с нашим факультетом, читала лекции, перед фамилией писала заветное – «К.э.н., доцент». Я пришла к ней в субботу, окно её спальни было распахнуто, морозный сквозняк облапливал всё, до чего мог дотянуться, в комнате пахло свежестью и новым семестром. На кровати лежала книга, залётный ветр её уверенно и немного садистски перелистывал. Взглядом я указала на книгу, как бы спрашивая название или автора.

– Да вот, решила Нáбокова почитать!

– «Почитай-почитай! Нáбокова», – ответила я, посчитав шаги языка по нёбу.

Вот и всё, что я хотела рассказать о Набокове. И более ничего. Ни-че-го. Ни. Че. Го



104. Надежда Лиддл, школьница. Сингапур

Владимир Владимирович Набоков – известный русский писатель и переводчик, который родился 22 апреля 1899 года в Санкт-Петербурге. Он уехал из своей родины, чтобы после революции построить новую жизнь в Европе и затем в Америке.

Самая известная его книга – «Лолита». А самый известный перевод – «Алиса в стране чудес». Я читала эту книгу, и она меня очень впечатлила. Мой родной язык – английский, и я знаю, как непросто понять эту книгу на языке оригинала. Набоков смог передать гений автора.

В Петербурге я побывала в доме-музее писателя на Большой Морской. Музей является домом детства писателя. Там я узнала, что он любил коллекционировать бабочек и других экзотических насекомых. В доме было много книг и мебели: это была богатая и известная семья в дореволюционной России.

Когда я была в этом музее, то представила себе, как семья Набоковых жила до революции. Мама Владимира Набокова, Елена Ивановна Рукавишникова, была дочерью крупного предпринимателя, а папа, Владимир Дмитриевич, был известным политиком и государственным деятелем. Всё изменилось после революции. Владимир Владимирович Набоков никогда не вернулся в Россию, но навсегда сохранил любовь к русскому языку и культуре. Когда я была в этом музее, я подумала, что здесь он был счастлив. Возможно потом, он вспоминал свой детский дом, когда писал книги. Произведения В.В.Набокова переведены на многие языки и известны во всем мире. Я тоже писательница и пишу свои истории на русском и на английском языках, как и Набоков.



103. Иван Пырков (Иван Васильцов), писатель, историк русской литературы, доктор филологических наук, профессор юридической академии. Саратов.

Принцип Персея, или особая самоварная перспектива.

Ещё раз о набоковских отражениях

Владимир Набоков, как известно, записывал романы в школьных тетрадках, или карандашом на оборотной стороне каталожных карточек. А сегодня кажется, что автор набирал свои тексты на ещё не изобретённых литературомоделирующих гаджететах – с опцией метафорических перевоплощений, альтер-эго, композиции, цвето-световых рефлексий, игры масштабами. И с обязательной, если не главной, художественной клавишей: «отражения».

Палитра клёнов в озере, как рана, отражена.

Ведёт их на убой

В багряном одеянии Диана

Перед гостиницею голубой.

Набокову суждено было находится и с той, и с другой стороны волшебного амальгамного покрытия. И запечатлевать, как маленькие солнца превращаются в маленькие луны, и подавать «резаный, довольно густо скошенный сервис» с одной стороны площадки времени, и самому же пытаться отразить свой удар – по ту сторону натянутой сетки, по ту сторону смерти и жизни, и при этом не нарушить, не считая любознательной бабочки, «живую сеть равновесия».

В камере-обскура, в боковом зеркальце грёзово-синего Икара, в гигантском – под открытым ночным небом – экране, который косо уходил «в сумрак дремотных, ни в чём не повинных полей», «в драгоценной гармонии корта», «в особой самоварной перспективе», «в зеркальном шкапе», похожем на экран, в живой озёрной воде, в «аспидном исподе» застывшего навеки крыла, в «прозрачной арлекинаде» цветных стёкол, – в сглаженных поверхностях-осколках давно уже разбитого мира отражается, и преломляется, и обманчиво срастается в единое целое мир набоковских героев. Они, начиная с Ганина, вооружаются отражениями, защищаются их призрачными чарами, исповедуются им и не замечают, как сами становятся ими. Машеньку Ганин видит на фотографии, воссоздаёт в памяти милые сердцу картины минувшей юности, но «отражение захлопнулось», героиня так и остаётся в его воспоминаниях, «и кроме этого образа, другой Машеньки нет, и быть не может». А значит – и другого времени нет, и быть не может. И другой родины – тоже. И самого Ганина – того, настоящего, реального – тоже.

Интроверт Лужин подтвердил бы, пожалуй: взаимодействовать не с окружающей действительностью, а с её отражением – это обоюдоострая и сильнейшая из возможных защит. Если не единственно возможная – в случае с Набоковым. Писатель избегает прямого взгляда всеми возможными способами, как избегает в «Лолите» физиологических подробностей. (Автор идёт буквально по отзеркаливающему лезвию бритвы, когда его герой видит «в будничной реальности тусклого невролгического дня» «коричневую, голенькую, худенькую Лолиту», но и тут на помощь приходит смягчающее удар отражение – девочка обращена лицом «к дверному зеркалу»).

Набоков преодолевает удары реальности, и прежде всего однолинейность и необратимость времени, подобно мифологическому герою Персею, побеждающему с помощью гладкого щита, имеющего назначение сонара и радара, Медузу Горгону. Подаренный Персею Афиной, древний артефакт слышит биение сердца и показывает картину местности, отражает топонимический рельеф, то есть создаёт отражённый мир. Но тут ещё нужно задуматься о смысле мифа и истинном предназначении зеркального щита: созидание всегда оборачивается преображением. И вот в этом спасительном зазоре между отражённым и преображённым миром берёт начало, вполне может быть, набоковский гений. Набоков не убегает от реальности, не скрывается ни в каких замках и башнях, он пишет мужественно и безоглядно, и создаёт произведения, в которых холодная острота анатомического анализа, рентгеновская точность психологических и социальных характеристик, бесстрастная отстранённость и отсутствие каких бы то ни было относительно чего бы то ни было иллюзий непостижимым образом сочетаются с иллюзорностью изображения, фантасмагоричностью освещения, сновиденческой логикой и, главное, сердечной болью за своих героев.

Так складывается, возможно, внутренний парадокс набоковского творчества, который впору было бы назвать парадоксом (или принципом) Персея. Или проще – «Особой самоварной перспективой».

Прочти этот мессидж сам Набоков, он, верно бы, заметил, что хуже может быть только вопрос «Зачем написано произведение?» Или «ещё гаже»: «Что хотел сказать автор?» Однако же в статье «О хороших читателях и хороших писателях» Набоков упоминает про некий зазор между выдуманным и вполне себе существующим волком из всем известной печальной истории, в которой фантазёра «из-за его любви к вранью сожрала-таки реальная бестия». Писатель зорок: «Глядите: между настоящим волком и волком в небылице что-то мерцает и переливается. Этот мерцающий промежуток, эта призма и есть литература».

Классическая русская литература традиционно показывала человека через предмет, отражала космос в песчинке. В драматургическом методе Чехова кульминирует осколок бутылочного стекла, в блеске которого можно увидеть, услышать, почувствовать весь подлунный мир. Не защититься от мира, а увидеть и принять его таким, каков он есть в действительности. А потом уж решать, что с ним делать. Гончаровский Обломов укрывается от щипков жизни тоже щитом – сном про Обломовку. Но пробуждение героя, горькое и неизбежное, не подразумевает никаких «мерцающих промежутков» или «зазоров», где можно было бы спрятаться от часовой и секундной стрелки. Бой часов и под одеялом слышен. Скажут – Набоков не реалист, он черпает вдохновение в символике окаменевших мифов. Да ведь в том-то всё и дело, что набоковский реализм абсолютен и категоричен. Это метареализм. И принцип Персея, позволяющий автору расширять границы между натурой и отражением, главенствует в его художественном мире.

Интересно. В обиходной нашей жизни мы всё реже смотрим на окружающую действительность – без технических посредников. Мы избегаем прямого взгляда на вещи. Мы встраиваем и встраиваем в свою жизнь камеры наблюдения, смотрим в бесчисленные экраны и дисплеи. Мы твёрдо уверены, что глаза чудовища не встретятся с нашими. Во всяком случае не сейчас. Не сегодня. Только нажми кнопку – и ты в безопасности. Как будто бы очутился где-то в «весёлом Лепингвиле», где любая трагедия преломляется в светящихся циферблатах, и глянцевых обложках, и пустых обещаниях, и лучах беззаботного летнего солнышка.

Но настаёт мгновение – в каждой книге Набокова есть такое – когда разноцветные стёклышки, или «безмолвие бинокулярного рая», или «микроскопические планетарии», внушающие безмятежность и безопасность, – вдруг рассыпаются в одно мгновение. И весёлый, всегда летний Лепингвиль остаётся где-то по ту сторону жизни и смерти. И ты понимаешь, что сейчас в средней России начался декабрь, и останавливаешься в открытом поле, и зачем-то поднимаешь глаза к звёздному небу, и видишь в созвездии Персея Глаз Горгоны Медузы – ярчайшую звезду Алголь. Такую же переменно-яркую, отстранённо-холодную и безнадёжно-прекрасную, как созданный гением Набокова художественный мир.



102. Валентина Томашевская-Арндт, журналист, поэт. Германия

В. Набоков – писатель, виртуоз слова

Не все написанное Владимиром Набоковым я могу читать и перечитывать, в том числе и его стихи, но это писатель, который вызывает мое восхищение. И прежде всего – это новаторско-блистательное, только ему присущее соединение слов. Так никто и никогда не соединял их! Давно прочитан роман «Приглашение на казнь», но я помню словосочетание «флотилию чаинок», да и само название удивляет: приглашают обычно на приятные встречи, мероприятия а тут - казнь. И вот теперь, к 120-летнему юбилею со дня рождения Набокова, я обратилась к его творчеству и познакомилась с новыми для меня произведениями писателя. Нельзя объять необъятное, - постараюсь подтвердить свои наблюдения на примере двух рассказов Набокова «Сестры Вейн» и «Весна в Фиальте».

Героиня рассказ Набокова «Сестры Вейн» (перевод с английского Сергей Ильин) Цинтия Вейн, художница (романтические картины), ее сестра, Сивилла, рано ушедшая из жизни, жива в ее воспоминаниях. После смерти сестры, Цинтия увлекается спиритизмом. «Я к тому времени достаточно изучил ее интересные ауры и прочие виды и иды, »- говорит нам рассказчик. И соединением слов «аура» мелких событий», игрой слов «виды и иды» Набоков показывает критическое отношение рассказчика, к нелепому, на его взгляд, увлечению героини спиритуализмом. После ухода героини в мир иной рассказчик тщетно пытается получить весть от Цинтии… «Не каждую душу можно определить…»- полагает рассказчик. Задумываемся и мы. Однажды хотела прочитать - по дружбе - поэму одного человека, пишущего неплохие стихи, и не смогла, я и так и эдак и - никак! Я ощутила некую энергию в себе, которая не подчиняется моему замыслу. Вероятно, это и была энергия души. Род Вейнов, узнаем из рассказа, восходил к королям и волхвам, немало ученых людей было в их роду, таких как доктор Джонатан Вэйн (1780-1839). Трогает душу: Набоков вряд ли сочинил – скорее сохранил в своем тексте имя и годы жизни человека. Не листок упал – жил такой человек, погиб! Элемент документальный, а сам текст художественный. В этом еще одна особенность творчества писателя. Хотя здесь может быть и скрыта стилизация.

В рассказе «Весна в Фиальте» (название рассказа дало название всему сборнику Владимира Владимировича Набокова «Весна в Фиальте». Рассказы написаны до Второй мировой войны и опубликованы в основном в русской эмигрантской печати под псевдонимом В. Сирин. Возможность издать их в одной книге представилась только в 1956 году в Издательстве имени Чехова в Нью-Йорке).

Воспоминание об этой женщине, Нине, сложны и дороги писателю. «Я познакомился с Ниной очень уже давно, в тысяча девятьсот семнадцатом, должно быть, судя по тем местам, где время износилось. Было это в какой-то именинный вечер в гостях у моей тетки, в ее Лужском имении, чистой деревенской зимой (как помню первый знак приближения к нему: красный амбар посреди белого поля), Я только что кончил лицей».

«Вновь и вновь она впопыхах появлялась на полях моей жизни, совершенно не влияя на основной текст». Поле, текст – метафоры событий жизни и творчества автора. Судьба эмиграции и эмигрантов, страны и города. «Если бы мне надо было предъявить на конкурс земного бытия образец ее позы, я бы, пожалуй, поставил ее у прилавка в путевой конторе…».

Скажи мне, как ты относишься к Набокову, доставляет ли тебе наслаждение игра писателя словом, смыслом, и я скажу, кто ты. Владимир Набоков – вершина. Не каждый ее достигнет, но стремиться, право, стоит.



101. Самуил Кур, писатель

Вероятность невероятного. Владимир Набоков

Хорошо помню то далёкое, то первое знакомство с Набоковым. Это была «Лолита». Исповедь крепкого, здорового мужчины, вся жизнь которого – порочная страсть к двенадцатилетней девочке. Откровенный рассказ о соблазнениях и чувственных переживаниях.

Я был ошарашен. Ничего подобного прежде не встречал, и по поводу этой книги не мог сказать ни «да», ни «нет». «Лолита» загнала меня в тупик.

Впоследствии, по мере моего знакомства с творчеством Набокова, всё постепенно встало на свои места. Конечно же, его прекрасный роман – исследование. Тонкое, всеобъемлющее раскрытие человеческой натуры, сотканной из противоречий, которой чаще руководят инстинкты и чувства, чем разум. Их неизбежным столкновениям он посвятил и другие книги. И всюду – своеобразные миры, которые можно охарактеризовать двумя словами: необычность и непохожесть.

Фигуры для них Набоков выбирает колоритные, неординарные. Продумывает ходы, комбинации, где устроить ловушки и кто станет жертвой. И когда все приготовления закончены, размещает свои фигуры на шахматной доске. Которая почему-то зовётся «романом». Ставит слева от неё табличку: «Белые начинают и выигрывают». Или не ставит никакой таблички. После чего запускает шахматные часы. Время пошло!

И никто не знает, как будут разворачиваться события, чем закончится игра. Может, вообще, белые окажутся чёрными...

Но автор, казалось бы, мирно дремавший, внезапно врывается на игровое поле, чтобы на пике острого положения сделать неожиданный ход. Решающий.

Именно в этом специфика набоковских романов. Герои появляются, проявляют себя, интрига раскручивается, сюжет катится вроде бы по накатанной дороге, и мы не замечаем, как безобидные, на первый взгляд, действия приводят к пограничной ситуации. Перед тем, как завершиться, игра словно бы замирает. Что делать? И тогда здесь, на границе между предсказуемым и непредсказуемым, рождается невероятное.

Навела меня на эти мысли «Защита Лужина». Когда после нервного срыва шахматы снова проникают в сознание героя, он одержим одной идеей: найти защиту в партии с воображаемым соперником. В позиции, которая повторяется и повторяется. Возникшее вдруг в мозгу спасительное решение – выпасть из игры – побуждает его запереться в ванной и выброситься из окна...

Набоков любит своего героя. Он с болью воспринимает его незащищённость в непонятном мире. Он видит, как безуспешны попытки родных добиться ответного понимания. Лужин не мог проникнуть в их мир, но и они оказались не в состоянии заглянуть за ширму его сознания.

А, может, шанс всё-таки был?

Когда он уже стоял в ванной на подоконнике, жена и гости, готовясь взломать дверь, беспрестанно кричали: «Александр Иванович! Александр Иванович!» Но вся трагедия в том, что так обратились к нему впервые, причём на последней минуте его жизни. А до того, на протяжении всего романа, он слышал только – Лужин. Ни разу – по имени-отчеству, как ко всем остальным. Не говоря уже о том, что никогда – просто по имени. Саша...

И в этом, мне кажется, ключ к разгадке. Неслучайно, в первой фразе романа отец говорит сыну: теперь ты будешь Лужин. И так оно до конца и осталось. Если отключиться от разных шахматных моментов и взглянуть на события чисто по-человечески, то герой романа жил в постоянном отчуждении. Возможно, не осознавая этого, но чувствуя всегда и всюду.

Не знаю, угадал ли я авторскую задумку, но однажды Набоков обронил: «Из всех моих русских книг «Защита Лужина» содержит и распространяет наибольшее количество теплоты – что может показаться странным, учитывая, насколько абстрактными должны быть шахматы».

Набоков не раз искусно подводит нас к бесшумно всплывающему «почему?» – если что-то свершилось, или к «А что дальше?» – если последняя точка поставлена на границе, за которой неизвестность. Один из лучших его романов, «Дар», заканчивается следующими словами: «И все же слух не может сразу расстаться с музыкой, рассказу дать замереть… судьба сама еще звенит, – и для ума внимательного нет границы – там, где поставил точку я: продленный призрак бытия синеет за чертой страницы, как завтрашние облака, – и не кончается строка.»

А еще Набоков поражает нас виртуозностью языковых оборотов.

Герой «Дара» Чердынцев каждое утро просыпался под «чистый, круглодонный звон стакана». Он же слышал разговоры в кухне: «Голоса были схожи, оба смуглые и гладкие...»

В «Приглашении на казнь»: «Можно? – растянутым в ширину голосом спросил директор, приоткрыв дверь».

«Снова и снова изворотливый Гумберт вызывал подобие Шарлотты, каким оно виделось в замочную скважину мужского воображения» («Лолита»).

«... капля Цейлона, упавшая с носа Индии» («Защита»)

Я понимаю, как трудно бывает переводчику набоковских книг, как упорно сопротивляются тамошние метафоры попыткам их перевода и не узнают потом себя в зеркале другого языка. Нам повезло – мы знакомимся с блестящим стилем Владимира Набокова в оригинале. Каждый язык мыслит по-своему. У каждого свои, не схожие с другими, порции гнева и нежности, своя шкала раскатистой и воркующей интонации. Это то, чем мы живём, чем мы дышим.

Летом 1967 года в Монтрё, в Швейцарии, приехал журналист Герберт Голд, чтобы взять интервью у жившего там Владимира Набокова. Писатель попросил передать ему вопросы на отдельных карточках, а он даст на них письменные ответы. Такую форму «беседы» автор пяти английских романов объяснил своим незнанием английского языка. Позже, публикуя интервью, Голд заметил: это Набоков так шутит.

Но он не шутил. В предисловии к своим воспоминаниям «Другие берега» он писал:

«Когда, в 1940 году, я решил перейти на английский язык, беда моя заключалась в том, что перед тем, в течение пятнадцати с лишком лет, я писал по-русски и за эти годы наложил собственный отпечаток на свое орудие, на своего посредника. Переходя на другой язык, я отказывался таким образом ... не от общего языка, а от индивидуального, кровного наречия. Долголетняя привычка выражаться по-своему не позволяла довольствоваться на новоизбранном языке трафаретами – и чудовищные трудности предстоявшего перевоплощения, и ужас расставанья с живым, ручным существом ввергли меня сначала в состояние, о котором нет надобности распространяться...»

На придирчивые вопросы интервью Набоков отвечал логично, порой резко, но остроумно. И Голд подвёл итог на высокой ноте: «Набоков сейчас работает над длинным романом, который исследует тайны и неопределённость времени. Когда он говорит об этой книге, его голос и взгляд – как у восторженного и смущенного юного поэта, полного страстным желанием исполнить задуманное.»

Таким я и вижу Набокова.

Юный. Восторженный. Остроумный.

Считающий, что роман – не пособие, которое чему-то учит, а просто книга. Хочешь сопереживать героям – пожалуйста. Но высшее эстетическое наслаждение получай от того, как он выстроен, от стиля автора, от языка.

Ещё раз ярко подтвердивший своим творчеством, что возможности выражения человеческих чувств в литературе – неисчерпаемы.

Хочу повторить – это мой взгляд.

Наверное, каждый видит Набокова по-своему.



 
Яндекс.Метрика